Раньше это был Санкт-Петербург; война сделала его Петроградом; революция сделала его Ленинградом.
Это город из камня. Жители города не воспринимают этот камень как завезенный откуда-то на их землю в виде отесанных глыб, которые затем положили одна на другую и таким образом возвели город. Нет, им представляется одна сплошная гигантская скала, из которой вырублено все — дома, улицы, мосты, — а земля, принесенная в пригорошнях, развеянная вокруг, втоптанная в камень, служит лишь напоминанием, что не из одного камня состоит земля.
На фоне сплошного гранита редкие деревья кажутся болезненными чужестранцами, жалкими и ненужными, а парки — неохотной уступкой камня живой природе. Весной сквозь гранитную облицовку набережных иногда пробивается одинокий одуванчик, и прохожие, умиляясь, снисходительно улыбаются его яркой желтой шапочке, словно напроказившему малышу. Весна в город приходит не из земли; первые фиалки, красные тюльпаны и белые гиацинты появляются здесь из рук цветочниц, торгующих ими на улицах.
Петроград не был рожден, он был создан. Человеческие руки и ноля воздвигли его там, где люди не селились испокон веков. Честолюбивый царь указал, что здесь, на этом месте быть городу. Люди принесли землю, чтобы засыпать болота, в которых ни одной живой твари, кроме комаров, не водилось. И, словно комары, умирали люди и валились в хлюпающее бездонное чрево болота. Никто по своей воле не шел строить новую столицу. Город поднимался трудом крепостных, тысяч солдат, целых полков, которые, беспрекословно подчиняясь приказу, не могли отказаться вступить в смертный бой — с болотом ли, с вражеской ли ратью. Они гибли без числа, и на их костях вырос город. Коренные его горожане так и говорят: «Петроград стоит на скелетах».
Петроград не тороплив, но и не ленив; он грациозен и размерен, как и приличествует размаху его огромных улиц. Этот город широко и привольно раскинулся среди болот и хвойных чащоб. Его площади напоминают вымощенные гранитом поля, а ширина его улиц не уступает притокам Невы, величайшей из рек, когда-либо рассекавших великие города.
На Невском, столице столичных улиц, дома выстроены поколениями, ушедшими для поколений грядущих. Массивные и монолитные, как крепости, они не потерпят никаких реконструкций; стены их толсты, а окна, подобно бойницам, рядами нависают над широкими, мощенными красновато-коричневым гранитом тротуарами. От памятника Александру III — огромного серого всадника, восседающего на огромном коне — тянутся серебряные рельсы, прямые как стрела, к далекому зданию Адмиралтейства, к его белой колоннаде и изящному золотому шпилю, взметнувшемуся над расколотым горизонтом словно корона, словно символ Невского, в чьих домах с причудливыми башенками, балконами и кариатидами, нависшими над улицей, отразились вечные черты неподвижного каменного лика Петрограда.
На полпути вниз по проспекту поднимается высоко к облакам золотой крест на небольшом золоченом куполе Аничкова дворца, похожего на красный куб с прорезями незатейливых серых окон. А совсем рядом в небо взмывают запряженные в колесницу кони, чьи копыта вскинулись над величественными колоннами Александрийского театра. Дворец походит на казарму, театр выглядит как дворец.
У подножия дворца Невский разрезан потоком мутной бурлящей воды, через который перекинут мост. Четыре черные статуи украшают этот мост. Может быть, они всего лишь случайные декорации, но возможно, в них затаен истинный дух Петрограда, города, воздвигнутого человеком вопреки воле природы. Каждая статуя — это дуэт мужчины и лошади. В первой — ужасные копыта хрипящего животного зависли в воздухе, готовые раздавить стоящего на коленях обнаженного мужчину, протягивающего руки в попытке укротить чудовище. Во второй — мужчина уже стоит на одном колене, в апогее борьбы он из последних сил удерживает уздечку, его торс изогнулся назад, мышцы его ног, его рук, его тела готовы разорвать кожу в клочья. В третьей — они лицом к лицу, мужчина твердо стоит на ногах, его голова находится у самых ноздрей удивленного животного, впервые почувствовавшего хозяина. В четвертой — лошадь покорена, она ступает спокойно, ведомая рукой высокого стройного человека, который, гордясь своей победой, с высоко поднятой головой, твердым взглядом и непоколебимой уверенностью идет прямо в неизвестное будущее.
Зимними ночами над Невским вспыхивают гирлянды больших белых шаров, и падающий снег сверкает в их свете подобно кристалликам соли. Вдали, барахтаясь в мягком мраке, мерцают разноцветные фонари трамвайных линий — красные, зеленые, желтые. Сквозь влажные от мороза ресницы свет белых шаров становится похожим на вереницу крестиков, чьи лучи пересекаются в черном небе.
Невский начинается от берега Невы, от пристани, которая кажется аккуратной и изысканной, как гостиная в аристократическом доме. Ее красный гранитный парапет, ряд дворцов с прямыми углами, высокими окнами и строгими колоннадами выглядит гармонично и одновременно роскошно, с каким-то строгим, мужским изяществом.
Разделенные рекой стоят лицом к лицу Зимний дворец, самый величественный дворец Петрограда, и Петропавловская крепость, самая его величественная тюрьма. В Зимнем дворце жили монархи; после смерти они пересекали Неву — в собор Петропавловской крепости, где их закрывали белой плитой на царском кладбище. Тюрьма стоит позади собора. Стены крепости охраняли покой почивших царей и спокойствие Империи от их еще живых врагов. В огромных бесконечных залах дворца в высоких зеркалах отражается крепостной вал, за которым живые люди на десятилетия были преданы забвению в одиноких каменных могилах.
Мосты изогнулись над рекой, словно длинные стальные горбы, где трамваи медленно подползают к середине и мягко скатываются, постукивая, к противоположному берегу. Правый берег, тот, что начинается сразу за крепостью, постепенно отвоевывает у города та самая природа, которую он когда-то вытеснил из своих границ; широкий бесконечный Каменноостровский проспект похож на реку, полную предчувствия моря; каждый шаг по нему — шаг навстречу природе. И проспект, и река, и сам город обрываются на островах, где Нева разбивается среди кусочков суши, держащихся друг за друга изящными мостами; где тяжелые белые глыбы льда громоздятся друг на друга, останавливаясь у темно-зеленой воды; где белые снега хранят тишину, и эта сплошная белизна нарушается лишь лапами елей да следами птичьих ног; где за последним островом небо и море сливаются в незаконченную серую акварель, на которой чуть проступает мутно-зеленоватая лента невидимого горизонта.
Но в Петрограде также есть и боковые улочки. Совсем неприметные, эти закоулки выстроены из камня, чей цвет смыли дожди, и теперь они такие же серые, как небо над головой и как грязь под ногами; они незатейливы, как тюремные коридоры, и пересекаются под прямыми углами у квадратных зданий, похожих на тюрьмы. На ночь наглухо запираются чугунные ворота над раскисшими в слякоть тротуарами проходов.
Маленькие магазинчики с тусклыми витринами хмурятся блеклыми вывесками. Маленькие парки задыхаются чахлой травой, на которой слякоть и пыль и снова слякоть наслаиваются столетиями. Гранитные парапеты охраняют воду, изобилующую отбросами и насильно заключенную в каналы. На потемневших углах висят банки для сбора медяков для сиротских домов, а под ними приколочены заржавевшие иконки Богоматери.
А выше по Неве поднимаются чащобы краснокирпичных труб, выплевывающих черные облака, которые долго висят над старыми, сутулыми деревянными домами, над набережной из гниющих бревен, над безразличной рекой. Дождь медленно пробивается сквозь копоть; дождь, дым и камень — лейтмотив этого города.
Жители Петрограда иногда задаются вопросом: какая же сила удерживает их в этом городе. Во время долгой зимы они проклинают грязь и камень и жаждут свежести хвойных лесов. Весной они бегут из города словно от ненавистной мачехи к зеленой траве, к песку, в блистающие столицы Европы. Но осенью, словно к непобедимому господину, возвращаются они в Петроград, изголодавшиеся по просторным улицам, по грохочущим трамваям и холодным булыжным мостовым, спокойные, отдохнувшие, словно жизнь начинается заново. «Петроград, — говорят горожане, — это единственный Город».
Города растут как леса, расползаются как сорняки. Но Петроград не рос. Он явился в окончательном совершенстве. Петроград не ведает природы. Это творение человеческих рук. Природе свойственно ошибаться и рисковать, она смешивает цвета и не имеет представления о прямых линиях. Петроград был создан человеком, который знал, чего хотел. Величие Петрограда осталось незапятнанным, а убожество -— ничем не смягченным. Его линии, ровные и четкие, — свидетельство упорного стремления человека к совершенству.
Города растут вместе со своими жителями, борются за первенство среди других городов, медленно поднимаясь по лестнице времени. Петроград не поднимался. Он явился, чтобы стоять на высоте, чтобы повелевать. Еще не был заложен первый камень, а город уже стал столицей. Это монумент силе человеческого духа.
Люди мало знают о человеческом духе. Они — всего лишь родовое понятие, часть природы. Человек же — это слово, у которого нет множественного числа. Петроград был создан не людьми, но человеком. О нем не сложено ни легенд, ни сказок; он не воспевается в фольклоре; он не прославляется в безымянных песнях на бесчисленных дорогах России. Этот город стоит особняком, надменный, пугающий, неприступный. Через его гранитные ворота не проходил ни один паломник. Эти ворота никогда не распахивались навстречу кротким, убогим и уродливым, как ворота гостеприимной Москвы. Петрограду не нужна душа, у него есть разум.
И может быть, это не просто совпадение, что в русском языке о Москве говорят «она», а о Петрограде — «он».
И может быть, это не просто совпадение, что те, кто от имени народа захватил власть, перенесли свою столицу из холодного и надменного города-аристократа в добрую и смиренную Москву.
В 1924 году, после смерти человека по имени Ленин, город приказано было назвать Ленинградом. Кроме того, революция налепила плакаты на городские стены и красные полотнища на его дома и разбросала шелуху семечек по его мостовым. На пьедестале памятника Александру III революция высекла пролетарские стихи и повесила красный флаг на жезл в руке Екатерины II. Она переименовала Невский проспект в Проспект 25-го Октября, а Садовую — в улицу 3-го июля — в честь событий, которые отныне нельзя было забывать. И теперь грубые кондукторши в переполненных трамваях кричали: «Угол 25-го Октября и 3-го июля! Покупаем новые билеты, товарищи!»
В начале лета 1925 года Гостекстильтрест выпустил ткани новых расцветок. И улицы Петрограда заполнились улыбающимися женщинами, которые впервые за много лет надели платья из новой материи.
Однако выбор расцветок был небогат, и женщины в платьях в черно-белую клеточку встречали женщин в таких же платьях, женщины в платьях в красно-белый горошек сталкивались с подругами в платьях в бело-красный горошек. Вскоре все они становились похожи на воспитанников одного огромного детского дома — угрюмые, хмурые, потерявшие всю радость от ношения новой одежды.
В витринах сверкали заграничные искусственные украшения: бусы и блестящие круглые пластмассовые серьги — последний крик моды. Надежное прикрытие невообразимых цен защищало их от угрюмых женщин, стоящих за стеклами витрин.
В магазине возле Невского был выставлен бесценный фарфор: белый чайный сервиз, на котором рукой известного мастера были черным нарисованы причудливые изящные цветы. Сервиз стоял там уже много месяцев: никто не мог позволить себе купить его.
На Невском открыли новый «заграничный» книжный магазин. Огромная, в два этажа, витрина сплошь была заставлена сверкающими, разноцветными обложками немыслимых книг «оттуда».
Над широкими сухими тротуарами Невского появились яркие навесы, и на солнце ослепительно засверкали начищенные барометры.
К стене одного из домов прислонилась огромная афиша с изображением напряженного лица, больших глаз и длинных рук знаменитого актера. Над изображением, выполненным широкими, смелыми мазками, стояло название немецкого фильма.
На прохожих отовсюду смотрели портреты Ленина в красных бантах и траурных лентах: недоверчивое лицо с бородкой и узкими восточными глазами.
На залитых солнцем улицах потрепанные мужики продавали сахарин и гипсовые бюстики Ленина. На телеграфных проводах расселись воробьи. У дверей кооперативов стояли длинные очереди, женщины снимали кофты и, оставаясь в мятых блузках с короткими рукавами, открывали свои дряблые белые руки первым жарким лучам летнего солнца.
На стене висел плакат с изображением исполина-рабочего, вскинувшего высоко к небу огромный молот, тень от которого мрачным крестом падала на город под его сапогами.
Кира Аргунова остановилась у плаката, чтобы закурить сигарету.
Из кармана старого пальто она достала бумажную пачку и, взяв двумя пальцами сигарету, не глядя, поднесла ее ко рту. Затем, открыв старую сумочку из кожзаменителя, она достала из нее дорогую заграничную зажигалку, на которой были выгравированы ее инициалы. Прикурив, она уголком рта пустила дымок и захлопнула сумочку. Резким движением засучив потрепанный рукав пальто, она посмотрела на маленькие часики на тонком золотом браслетике. Кира торопливо зашагала вперед, каблуки ее туфель громко зацокали по тротуару. Туфли ее были залатаны, ноги обтягивали блестящие заграничные шелковые чулки.
Она шла к старому особняку, над входом в который красовались звезда и надпись золотыми буквами: «Районный Комитет Всесоюзной Коммунистической Партии».
Стеклянная дверь была безупречно начищена, но засов на воротах парка был сломан. Когда-то посыпанные шлаком и ухоженные дорожки заросли травой, а в неработающем фонтане, вокруг замызганного мраморного купидона с зеленоватой полоской плесени на животе, плавали окурки.
Кира торопливо шла по пустынным дорожкам через зеленый запущенный парк, где почти не был слышен грохот уличных трамваев. Голуби, напуганные звуком ее шагов, лениво перелетали с ветки на ветку; где-то над цветами клевера жужжал полосатый шмель. Целый строй огромных раскидистых дубов защищал особняк от любопытных взглядов с улицы.
В глубине парка стоял небольшой двухэтажный флигель, соединенный с особняком короткой галереей. Окна первого этажа были разбиты, и на краю стекла сидел воробей. Резко поворачивая головку, он деловито осматривал заброшенные, пустые комнаты. На подоконнике второго этажа лежала стопка книг.
Тяжелая резная дверь была незаперта. Кира вошла и нетерпеливо начала подниматься по длинной лестнице. Лестница действительно была очень длинной. Она поднималась на второй этаж прямым бесконечным пролетом голых, кое-где потрескавшихся каменных ступеней. Лестницу когда-то сопровождала восхитительная балюстрада. Но она была выломана, и местами лишь зазубренные мраморные столбики торчали у основания ступеней. Вдоль стен с фресками, изображающими грациозных белых лебедей, голубое озеро, гирлянды роз, прокатывалось гулкое эхо. На стенах штукатурка местами облупилась, а фрески полиняли.
Кира постучала в дверь на самом верху лестницы.
Открыл ее Андрей Таганов и, удивленный, отступил назад. Его взгляд был таким, словно он видел какое-то чудо из другой жизни. Не шелохнувшись, он так и стоял перед ней. Под распахнутым воротником его рубашки виднелась загорелая шея.
— Кира!
Она засмеялась звонким, металлическим смехом:
— Ну, как поживаешь, Андрей?!
Его руки медленно и нежно обняли ее. Так нежно, что она даже не почувствовала их прикосновения, ощутив лишь силу и волю его рук; он страстно поцеловал ее, закрыв глаза, а она равнодушно смотрела в потолок.
— Кира, но я не ждал тебя раньше вечера.
— Знаю. Но ты же не выгонишь меня, правда?
Через маленький коридорчик Кира прошла в его комнату. С повелительной небрежностью она бросила сумку на стол, а шляпу на стул.
Только она знала, почему Андрею Таганову пришлось экономить прошлой зимой и перебраться из своей комнаты в этот флигель особняка, который был не нужен райкому и был бесплатно отдан Андрею.
Когда-то здесь было тайное любовное гнездышко какого-то князя. Много лет назад он ожидал здесь легких, крадущихся шагов и шуршания шелковых юбок по мраморной лестнице. Исчезла его роскошная мебель, но камин, стены и потолок сохранились.
Стены были покрыты белой парчой с искусной ручной вышивкой в виде серебряных листочков. Карниз был украшен цепью мраморных купидонов, держащих рога изобилия, из которых сыпались белые мраморные цветы, мраморная Леда вольготно раскинулась в белокрылых объятиях. Из мягкой синевы неба, изображенного на потолке, среди светлых пушистых облачков, белые голуби и голубки — свидетели долгих и роскошных ночных оргий — ныне созерцали железную кровать, поломанные стулья, длинный обшарпанный стол, на котором были свалены книжки в красных обложках. На стенах висели плакаты с изображением красноармейцев и кожаная куртка на гвозде.
Кира категорично сказала:
— Я не приду к тебе сегодня вечером.
— Почему? Кира? Ты не можешь?
— Не могу. Не делай только трагический вид. Вот, я тебе кое-что принесла. Это тебя развеселит.
И она вытащила из кармана маленькую игрушку — стеклянную трубку, заполненную красной жидкостью, в которой плавала черная фигурка.
— Что это?
Она зажала трубку в кулачке, но фигурка не двигалась.
— На, попробуй ты, я не умею.
Она сунула трубку в его руку и сжала его пальцы. Кира знала, что ее прикосновение было ему отнюдь не безразличным, хотя он не показал этого ни единым движением. Он сжал кулак, и жидкость в трубке вдруг заклокотала, и черная рогатая фигурка истерично запрыгала вверх-вниз по трубке.
— Вот, видишь? Называется «Американский резидент». Я купила ее на улице. Правда, забавная штучка?
— Да, очень… — сказал он, глядя на фигурку в трубочке. — Кира, почему ты не придешь сегодня?
— Понимаешь, дела. Ничего особенного, ты ведь не сердишься?
— Нет, если тебе так нужно. Ты побудешь со мной немного?
— Только недолго. — Она сорвала с себя пальто и бросила его на кровать.
— О, Кира!
— Нравится? Сам виноват. Ты ведь хотел, чтобы у меня было новое платье.
Платье было красное, очень простое, очень короткое, отделанное черной лакированной кожей: пояс, четыре пуговицы, плоский круглый воротник и огромный бант. Она стояла, прислонившись к двери, слегка сутулясь. Она показалась Андрею вдруг очень хрупкой и молодой, детское платье облегало ее тело, которое выглядело таким же беспомощным и невинным, как и тело ребенка. Ее спутанные волосы были откинуты назад, юбка открывала стройные ноги, крепко прижатые друг к другу, ее глаза были круглыми и искренними, но улыбка была насмешливой и самоуверенной, а губы широкими и влажными. Он стоял, глядя на нее, испугавшись женщины, которая казалась самой опасной и самой желанной из всех, кого он знал.
Она нетерпеливо дернула головой:
— Ну? Тебе оно не нравится?
— Кира, ты… платье… такое красивое. Я никогда не видел, чтобы женщина так одевалась.
— Ты что-то понимаешь в женских платьях?
— Я просмотрел целый журнал парижских мод вчера в Цензурном бюро.
— Ты смотрел журнал мод?
— Я думал о тебе. Я хотел знать, что нравится женщинам.
— И что же ты почерпнул из него?
— Я хотел бы, чтобы у тебя все это было. Забавные маленькие шляпки. И туфли, похожие на сандалии — состоящие из одних ремешков. И драгоценности. Бриллианты.
— Андрей! Ты ведь не сказал этого своим товарищам из Цензурного бюро, а?
Он засмеялся, пристально и недоверчиво глядя на нее:
— Нет, не сказал.
— Перестань смотреть на меня так. Что с тобой? Ты боишься подойти ближе?
Его пальцы дотронулись до ее красного платья. Потом его губы вдруг уткнулись в ее голый локоть.
Он сидел в глубокой нише окна, а она стояла рядом с ним, в тесном объятии его рук. Его лицо было лишено выражения, и лишь глаза беззвучно смеялись, беззвучно кричали то, чего он не мог ей сказать. Потом он заговорил, уткнувшись лицом в ее красное платье:
— Знаешь, я рад, что ты пришла сейчас, а не вечером. Ведь так много часов мне пришлось бы ждать… Я никогда не видел тебя такой… Я пытался читать и не мог… Это платье будет на тебе и в следующий раз? Этот кожаный бант ты сама придумала?.. Почему ты выглядишь такой… такой взрослой в этом детском платье?.. Мне нравится этот бант… Кира, знаешь, я ужасно скучал по тебе… Даже, когда я работаю, я…
Ее глаза были нежными, молящими, слегка испуганными:
— Андрей, ты не должен думать обо мне, когда ты работаешь.
Он сказал медленно, без улыбки:
— Временами лишь мысли о тебе помогают мне — в этой работе.
— Андрей, что с тобой?
Но он опять улыбнулся:
— Почему ты не хочешь, чтобы я о тебе думал? Помнишь, в прошлый раз, когда ты была здесь, ты сказала мне о той книге, которую читала и в которой был герой по имени Андрей, и ты сказала, что подумала обо мне? С тех пор я все время повторял себе это, и я купил эту книгу. Я знаю, что это — не так уж много, Кира, но… ну… ты ведь не часто говоришь мне такие вещи.
Она откинулась назад, скрестив руки за головой, насмешливая и неотразимая:
— О, я думаю о тебе так редко, что даже забыла твою фамилию. Надеюсь, что встречу ее в какой-нибудь книге. Ведь я даже забыла этот шрам, вон там, над твоим глазом.
Ее палец пробежал вдоль его шрама, скользнул по лбу и разгладил его нахмуренные брови; она смеялась, игнорируя мольбу, которую видела в его глазах.
— Кира, это очень дорого будет стоить — установить телефон в твоем доме?
— Но они… мы… у нас нет электрической проводки в квартире. Это невозможно.
— Мне так часто хочется позвонить тебе. Временами бывает так тяжело ждать, просто ждать тебя.
— Разве я не прихожу так часто, как ты этого хочешь, Андрей?
— Не в этом дело. Иногда… видишь ли… я просто хочу взглянуть на тебя… в тот же день, когда ты уже побывала здесь… иногда даже через минуту, как только ты уйдешь. Когда ты уходишь, я понимаю, что не могу ни позвать, ни найти тебя, у меня нет права даже подойти к твоему дому, словно ты уехала из города. Иногда я смотрю на людей, что ходят по улицам, и я пугаюсь — того, что ты потерялась где-то среди них — а я не могу попасть к тебе, не могу крикнуть тебе поверх всех этих голов.
Она неумолимо сказала:
— Андрей, ты обещал никогда не приходить ко мне домой.
— Но ты позволила бы мне звонить тебе, если бы я выбил тебе телефон?
— Мои родители могут догадаться. И… ох, Андрей, мы должны быть осторожны. Мы должны быть такими осторожными — особенно теперь.
— Почему — особенно теперь?
— О, ну ладно, не более, чем обычно. Но ведь это не так трудно — соблюдать одно лишь условие, просто быть осторожными — ради меня?
— Конечно, нет, дорогая.
— Я буду приходить часто. Я никуда не денусь, даже когда ты устанешь от меня.
— Кира, зачем ты это говоришь?
— Ну, ты ведь устанешь от меня когда-нибудь, ведь так?
— Ты ведь так на самом деле не думаешь, Кира?
Она поспешила сказать: «Нет, конечно, нет… Ну, конечно, я люблю тебя. Ты ведь знаешь это. Но я не хочу чувствовать… чувствовать, что ты привязан ко мне… что твоя жизнь…»
— Кира, почему ты не хочешь, чтобы я сказал, что моя жизнь…
— Вот, почему я не хочу, чтобы ты говорил вообще.
Она нагнулась и закрыла его рот крепким и сильным поцелуем.
За окном какой-то член райкома медленно играл «Интернационал» одной рукой на звонком концертном рояле.
Губы Андрея голодно двигались по ее горлу, рукам, по плечам. Он с трудом оторвался от нее. Он заставил себя легкомысленно, весело сказать, поднимаясь:
— У меня кое-что есть для тебя, Кира. Я готовил это для сегодняшнего вечера. Но теперь…
Он вынул крошечную коробочку из ящика стола и вложил ее ей в руку. Она стала беспомощно протестовать:
— Ой, Андрей, не надо. Я же просила тебя не делать этого больше. После всего, что ты сделал для меня и…
— Я ничего для тебя не сделал. Я думаю, что ты слишком уж бескорыстна. Вечно только о семье и думаешь. Мне пришлось биться за то, чтобы ты взяла это платье.
— И чулки, и зажигалку, и… Ой, Андрей, я так благодарна тебе, но…
— Ну, не бойся же, открой ее.
Это был маленький плоский флакончик настоящих французских духов. У нее перехватило дыхание. Она хотела возразить. Но она увидела его улыбку и смогла лишь счастливо засмеяться: «Ох, Андрей!»
Его руки медленно двигались в воздухе, не дотрагиваясь до нее, следуя очертаниям ее шеи, груди, ее тела. Рука двигалась осторожно и внимательно, словно создавая статую.
— Что ты делаешь, Андрей?
— Стараюсь запомнить.
— Что?
— Твое тело. То, как ты стоишь — именно сейчас. Иногда, когда я бываю один, я пытаюсь нарисовать тебя в воздухе — вот так, чтобы почувствовать, что ты стоишь рядом.
Она прижалась к нему еще сильнее. Ее глаза потемнели; ее улыбка стала медленной, застывшей. Она сказала, протягивая ему флакон духов:
— Ты сам должен открыть. Я хочу, чтобы ты сам уронил на меня первую каплю.
Она немного отодвинулась от него и спросила:
— Куда упадет первая капля?
Кончики его пальцев были влажными от духов и источали поразительный аромат другого мира, он робко прижал их к ее волосам.
Она дерзко засмеялась: «А куда еще?»
Кончики его пальцев дотронулись до ее губ.
— А куда еще?
Его руки прочертили мягкую линию по ее шее и резко остановились у воротничка из черной лакированной кожи.
Ее глаза притягивали к себе его взгляд, она рванула воротник, и застежки ее платья щелкнули, расстегиваясь.
— Куда еще?
Он шептал, погрузив свои губы в ее грудь: «О, Кира, я хотел тебя — здесь — сегодня вечером…»
Она откинула голову, ее лицо было темным, вызывающим, безжалостным, а ее голос — низким: «Я здесь — сейчас».
— Но…
— Почему бы и нет?
— Если ты не…
— Я хочу. За этим я пришла.
И когда он попытался подняться, ее руки повелительно прижали его к себе. Она прошептала:
— Не раздевайся. У меня нет на это времени.
* * *
Он простил ей эти слова, потому что забыл их, когда увидел ее изнуренную, дышащую рывками. Ее глаза были закрыты, голова безвольно лежала на его руке. Он был благодарен ей за то удовольствие, которое он ей доставил.
Он мог простить ей все что угодно, когда она вдруг обернулась у двери. Из-под ее пальто виднелось смятое красное платье. Она прошептала, ее голос был утомленным, томным и нежным:
— Гы ведь не будешь слишком сильно скучать по мне до следующего раза, Андрей?.. Я… Тебе хорошо было, да?
* * *
Она быстро взбежала по ступенькам к своей квартире, к квартире, где жил когда-то адмирал Коваленский. Она открыла дверь, нетерпеливо глядя на свои наручные часы.
В бывшей гостиной Мариша Лаврова стояла перед примусом, одной рукой помешивая суп в котле, в другой руке она держала какую-то книгу, заучивая вслух: «Связь между общественными классами может быть изучена на примере распределения экономических средств производства в любом историческом…»
Кира остановилась рядом с ней.
— Ну, как продвигается марксистская теория, Мариша? — громко прервала она ее, снимая шляпу и встряхивая волосы. — У тебя есть папироска? Я выкурила последнюю по дороге домой.
Мариша кивнула подбородком на туалетный столик:
— В ящике, — ответила она. — Прикури и мне, пожалуйста. Ну, как дела?
— Прекрасно. На улице прекрасная погода. Настоящее лето. Ты занята?
— Угу. Завтра буду читать лекцию в кружке — по историческому материализму.
Кира зажгла две сигареты и сунула одну из них в Маришин рот.
— Спасибо, — заявила Мариша, помешивая ложкой густую жидкость. — Исторический материализм и суп с лапшой. Это — для гостя, — лукаво подмигнула она. — Ты, вроде, знаешь его. Зовут — Виктор Дунаев.
— Желаю вам счастья. Тебе и Виктору.
— Спасибо. А как у тебя дела? Какие-нибудь новости от твоего друга?
Кира нехотя ответила:
— Да. Я получила письмо… И телеграмму.
— Как он? Когда он возвращается?
Лицо Киры вдруг застыло в суровом, благоговейном спокойствии. Мариша, казалось, смотрела сейчас на ту самую аскетическую Киру, которой она была восемь месяцев назад. Она ответила:
— Сегодня вечером.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии