Глава X

Революция пришла в страну, воевавшую три года. Эти три года и революция разрушили железные дороги, выжгли поля, превратили жилища в груды кирпича, выгнали людей в бесконечные очереди у пунктов продовольствия в ожидании тех крох жизни, что иногда высыпались оттуда. Молча стояли заснеженные леса, но в городе дрова считались роскошью; единственным топливом был керосин, а для его сжигания было лишь одно устройство. Блага революции все еще маячили где-то впереди. Но люди уже пользовались первым из них; тем самым, у которого в бесчисленных городах бесчисленные желудки научились вымаливать огонь для тела, чтобы не угас огонек души; первое знамение новой жизни, первый властелин свободной страны: ПРИМУС.
Кира встала на колени перед столом, сделала несколько качков бронзовой ручкой примуса, на котором была надпись: «Настоящий примус. Сделано в Швеции». Увидев, что керосин тонкой струйкой потек в чашку, она чиркнула спичкой, зажгла его, и все качала, качала, внимательно наблюдая за тем, как огонь лизал черные трубки, покрывая их сажей и распространяя запах керосина, пока в них что-то не заклокотало и наружу не вырвался язычок голубого пламени, шипящий и плотный, словно факел. Кира поставила на пламя кастрюлю с пшенной кашей.
Затем, встав на колени перед камином, она собрала тонкие поленья — сырые и скользкие — с резким запахом сырости и плесени. Кира открыла дверцу печки-буржуйки, затолкала их внутрь, туда же сунула смятые газеты, зажгла спичку и начала что было сил дуть, склонившись к самому полу. Ее заволокли клубы серого дыма, которые поднимались к потолку, и хрусталь канделябра тускло поблескивал сквозь них. Серый пепел забирался к ней в ноздри, оседал на ресницах.
«Буржуйка» представляла собой железный куб с длинной трубой, которая поднималась к потолку и под прямым углом тянулась к квадратному отверстию над камином. Им пришлось поставить у себя в гостиной «буржуйку», потому что топить камин было слишком дорого. Дрова в печке шипели, тут и там плясали язычки пламени, выпихивая клубы дыма. Железные стенки стали нагреваться и завоняли сгоревшей краской. Эти печки назвали «буржуйками» потому, что они появились у тех, кому не по карману было топить настоящими поленьями печи в своих когда-то роскошных домах.
В квартире адмирала Коваленского было семь комнат, но четыре из них экспроприировали уже давно. Старый адмирал построил в зале перегородку, отделившись от новых жильцов. Сейчас Лео принадлежали три комнаты, ванна и парадный вход. У жильцов было четыре комнаты, кухня и черный вход. Кира готовила на примусе и мыла посуду в ванной. Иногда за перегородкой слышались звуки шагов, какие-то голоса, мяукала кошка. Там жили три семьи, но Кира ни разу их не видела.
Проснувшись утром, Аео увидел в гостиной накрытый стол, с белоснежной скатертью и дымящимся горячим чаем. Рядом, с румяными щеками, суетилась Кира. Ее глаза, светлые и беззаботные, улыбались, словно все сделалось само собой.
С первого дня совместной жизни она поставила условие: «Когда я готовлю, ты не должен меня видеть. А когда видишь — не должен знать, что я готовила».
Раньше она всегда знала, что она живая, особо не задумывалась над этим. Но теперь она вдруг обнаружила, что простое выживание превратилось в проблему, для решения которой требовалось много сил и времени. Нужно было очень стараться, чтобы всего лишь оставаться живыми. Она поняла, что с этим можно справиться, лишь усилив презрение к суете борьбы за выживание. Иначе, если к этому привыкнуть, вся жизнь сведется лишь к этому маленькому языку пламени в примусе и к разогревающейся на ужин каше из проса. Она была готова все свое время отдавать этой борьбе за жизнь, если бы только сама жизнь, которую полностью заполнял Лео, оставалась чистой и нетронутой. Если бы только эта борьба не вставала между ними. Она не жалела времени, потраченного не так, как ей бы хотелось, и никогда об этом не говорила. Она молчала, лишь только искорка радости поблескивала в ее глазах. Она испытывала радость и вобуждение от этой странной борьбы, для которой не было имени — ее можно было лишь чувствовать, которую они вдвоем вели в одиночестве против чего-то огромного и неизвестного, чего-то, что как наполнение билось о стены их дома, что жило в бесчисленных шаркающих по тротуару шагах, в этих бесконечных очередях, чего-то, что порвалось к ним в дом вместе с примусом и «буржуйкой», пшенкой и сырыми дровами, и что заставило две жизни бороться против миллионов голодных желудков за свое право на будущее.
Позавтракав и надевая пальто, Лео спросил Киру:
— Идешь сегодня в институт?
—Да.
— Для разнообразия?
— Считай, что так.
— Вернешься к обеду?
— Да.
— А я вернусь в шесть.
Они разошлись: она в институт, а он в университет. Она бежала по улице, чуть не падая на скользких тротуарах, смеялась над незнакомыми прохожими, дышала на замерзшие пальчики в дырявой перчатке, согревая их, запрыгивала в трамвайчик на полном ходу, обескураживая своей милой улыбкой суровых кондукторш, которые ворчали:
— Оштрафовать бы вас, гражданочка. Так ведь и без ног остаться можно.
На лекциях она постоянно ерзала, то и дело посматривая на часы на руке соседа, если, конечно, у того они были. Ей не терпелось вернуться домой. Так было в далекие дни детства, когда она с нетерпением ожидала конца занятий в день своего рождения, зная, что дома ее ждут подарки. Сейчас, конечно же, никаких подарков не было, но лучше и дороже всех подарков были для нее примус, и пшенка, и капуста, которую нужно было порезать для щей, и этот голос Лео в прихожей, возвещавший о его приходе, и безразличный ответ: «Я занята», и ее смех над дымящейся кастрюлей.
После обеда он принес к «буржуйке» свои книги, то же самое сделала и Кира. Он изучал историю и философию в Петроградском университете и одновременно работал. Когда два месяца назад он вернулся в повседневную жизнь, из которой его выбила казнь отца, он обнаружил, что место за ним сохранилось. Он был ценным работником для «Госиздата» — Государственного издательства. По вечерам, при свете горевшего в «буржуйке» пламени, он переводил книги с английского, немецкого или французского. Ему не нравились эти книги. Это были романы зарубежных писателей о бедных и честных рабочих, которых сажали в тюрьму за кусок хлеба, украденный для умирающей от голода матери своей молодой красивой жены, которую изнасиловал капиталист и которая затем покончила жизнь самоубийством, за что всемогущий капиталист выгнал с завода ее мужа; а их ребенка, вынужденного побираться на улицах, сбивал лимузин капиталиста со сверкающими крыльями и шофером в ливрее.
Но переводы давали Лео возможность работать дома и получать неплохие деньги. Хотя каждый раз, перед тем, как получить их, он слышал:
— Мы вычли с вас два с половиной процента как добровольный взнос в Осоавиахим.
Кроме этого ему приходилось делать взносы в Общество содействия воздушному флоту, в Фонд ликвидации безграмотности, и Фонд социального страхования и еще бог знает куда.
Когда Лео работал, Кира старалась двигаться по комнате бесшумно или же сидела над своими чертежами, таблицами, планами, стараясь не мешать ему.
Иногда тишина нарушалась управдомом. Он заходил в сдвинутой на затылок шляпе и собирал с них деньги за разморозку труб, чистку дымоходов, покупку лампочек для подъезда — «Опять спер какой-то гад», на ремонт крыши, а также на добровольный взнос жильцов дома в Общество содействия воздушному флоту. Кира и Лео обменивались короткими фразами с подчеркнутым безразличием, но в их лицах читалась общая тайна, которую они хранили. И стоило им оказаться одним в спальне, как они начинали смеяться. Их глаза, губы, тела жадно сливались. Кира даже не знала, сколько раз за ночь они будили друг друга. Она ничего не слышала, кроме звука его дыхания. Она изо всех сил прижималась к нему, смеясь, прятала лицо у него под мышкой и чувствовала, как он дышит ей в шею и на ресницы закрытых глаз. Затем она замирала, слегка прикусив руку, опьяненная запахом его тела.
* * *
В Петрограде у Лео не осталось никаких родственников.
Его мама умерла еще до революции. Он был единственным ребенком в семье. Ьго отец, осматривая свои огромные поля пшеницы, раскинувшиеся под синим небом, которое где-то далеко, па линии горизонта ниспадало к лесу, думал, что когда-нибудь па них полновластным хозяином ступит его сын, темноглазый, темноволосый мальчик, и от этой мысли душа его радовалась и смеялась громче, чем солнце над ним.
Адмирал Коваленский редко появлялся при дворе. На качающейся палубе корабля он чувствовал себя уверенней, чем на начищенном дворцовом паркете. Но когда он все-таки выходил в свет, сотни удивленных, завистливых взглядов были прикованы к женщине, которую он вел под руку. Его жена, урожденная графиня знатного старинного рода, была воплощением совершенства; ее прекрасные черты, казалось, вобрали в себя красоту веков. После ее смерти на голове адмирала Коваленского появились седые волосы, и все же в глубине души словами, которые он никогда бы не осмелился произнести вслух, он благодарил Бога за то, что он взял у него жену, а не сына.
Адмирал Коваленский одним и тем же голосом командовал матросами на корабле и разговаривал с сыном. Некоторые говорили, что он слишком добр с матросами; другие считали, что он слишком строг с сыном. Но он боготворил мальчика, которого иностранные гувернеры называли на свой манер «Лео», а не русским именем Лев, и не мог устоять перед малейшим капризом сына.
Все, гувернеры, слуги, гости смотрели на Лео тем же взглядом, что и на статую Аполлона, стоявшую в кабинете адмирала, с тем же благоговейным трепетом, с которым созерцали они многовековой мрамор. Лео улыбался, и это служило основанием для немедленного исполнения любого его желания.
В то время, когда его сверстники шепотом пересказывали модные французские рассказы, он изучал Спинозу и Ницше, и декламировал Оскара Уайльда на собраниях Дамского клуба милосердия, основанного его строгой теткой; он доказывал превосходство западной культуры над русской перед важными, седовласыми дипломатами, друзьями его отца, убежденными славянофилами, и приветствовал их иностранным словом «алло». Однажды его послали на исповедь, и церковный священник краснел, выслушивая такие откровения восемнадцатилетнего юноши, какие его преподобие ни разу не слышал за все семьдесят лет.
Лео ненавидел портрет царя в отцовском кабинете и слепую рабскую преданность отца государю. Он посещал тайные собрания молодых революционеров, но когда на одном из них какой-то небритый молодой человек начал говорить о всеобщем братстве и назвал его «товарищем», Лео встал и, насвистывая «Боже, царя храни», ушел.
Первый раз он провел ночь с женщиной в шестнадцать лет. Когда позже он был официально представлен ей в богатой гостиной и наклонился поцеловать руку, лицо его было вежливо-холодным, а се важный муж и не догадывался, какие уроки его прелестная надменная жена давала этому стройному темноволосому мальчику.
После нее было много других. Адмиралу даже один раз пришлось вмешаться и напомнить Лео, что если его еще раз увидят выходящим утром из особняка известной балерины, имя высочайшего покровителя которой упоминалось только шепотом, это может повлиять па его будущую карьеру.
Революция застала старого адмирала с черными очками на уже невидящих глазах и георгиевской лентой в петлице; Лео же встретил ее с медленной, презрительной улыбкой, гордой походкой и хлыстом в руке, который так соответствовал его характеру и который стал теперь бесполезным.
* * *
Две недели Киру никто не навещал, и сама она никуда не выходила. Наконец она решила навестить Ирину.
Мария Петровна открыла дверь и как-то испуганно, невнятно поздоровалась, пятясь назад.
Вся семья собралась в столовой вокруг недавно поставленной «буржуйки». Ирина с радостной улыбкой бросилась к двоюродной сестре и расцеловала ее, чего раньше никогда не делала.
— Кира, как я рада, что ты пришла! Я думала, ты больше никогда не захочешь нас видеть!
Кира повернулась в сторону долговязой фигуры, поднявшейся и углу.
— Как ваши дела, дядя Василий? — улыбнувшись, спросила она.
Василий Иванович не ответил, даже не взглянув на Киру, он повернулся и вышел из комнаты.
Ирина вдруг покраснела и закусила губу.
Мария Петровна вертела в руках носовой платок. Маленькая Лея смотрела на Киру из-за спинки стула. Кира оглянулась на закрытую дверь.
— Какие у тебя красивые ботиночки, Кира, — сказала наконец Мария Петровна, хотя она видела их уже много раз. — Должно быть, теплые, а сейчас такие холода!
— Да, — сказала Кира, — на улице совсем все замело.
Лениво шаркая шлепанцами, пришел Виктор. Под его распахнутым банным халатом виднелась пижама. Был уже полдень, но он, видимо, только что проснулся: его нерасчесанные волосы свалялись и свисали со лба на покрасневшие веки.
— Вот это сюрприз! Кира! Как хорошо, что ты пришла! — Он протянул руку, с нарочитой вежливостью поклонился и, задержав ее руку, посмотрел пристальным, чуть ироничным взглядом, словно между ними была какая-то тайна.
— Вот уж не ожидали! Хотя знаешь, тут произошло столько неожиданного.
Он не извинился за свой внешний вид, и даже его походка, казалось, говорила, что появление его в пижаме не должно удивлять Киру.
— Надеюсь, это не товарищ Таганов? О, не удивляйся, в институте все знают друг о друге. Хотя, конечно, полезно иметь такого друга, как он. У него ведь такая должность… И всегда можно обратиться, если кто-то из знакомых окажется в тюрьме.
— Виктор, — сказала Ирина, — ты похож на свинью и ведешь себя по-свински. Иди хотя бы умойся.
— Когда я начну подчиняться твоим приказам, дорогая сестрица, можешь сообщить об этом в газеты.
— Дети, дети, — Мария Петровна беспомощно вздохнула.
— Мне нужно идти, — сказала Кира, — я просто забежала к вам по пути в институт.
— Ну, Кира, останься, — попросила Ирина.
— Нет, мне нужно успеть на лекцию.
— Черт возьми! — воскликнула Ирина. — Им всем хочется узнать, кто он, но они боятся спросить. Кирочка, скажи, как его зовут?
— Лео Коваленский.
— Не сын ли это… — выдохнула Мария Петровна.
— Да, он самый, — сказала Кира.
Когда дверь за Кирой закрылась, Василий Иванович вернулся в столовую. Мария Петровна начала нервно искать пилку для ногтей, избегая его взгляда. Ничего не сказав, он подбросил дров в «буржуйку».
— Папа, что она такого… — начала было Ирина.
— Мы не будем этого обсуждать, Ирина, — оборвал он ее.
— Весь мир перевернулся, — сказала Мария Петровна и закашлялась.
Виктор понимающе взглянул на отца. Но Василий Иванович не ответил ему; он демонстративно отвернулся и ушел. Уже несколько недель он избегал Виктора.
Маленькая Ася заползла в угол за буфет, тихо и беспомощно сопя.
— Ася, подойди ко мне, — приказал Василий Иванович.
Она медленно, покорно подошла к нему, смотря на кончик своего носа и вытирая его воротником.
— Ася, почему у тебя всегда такие плохие отметки? — спросил он ее.
Ася ничего не отвечала, лишь сопела.
— Ну что опять произошло с арифметикой?
— Это все тракторы.
— Что, что?
— Тракторы. Я не смогла решить задачу про них.
— Какую еще задачу?
— В Сельскосоюзе было двенадцать тракторов и их разделили па шесть бедных деревень. Сколько досталось каждой деревне?
— Ну, сколько будет двенадцать разделить на шесть?
Ася, сопя, уставилась на кончик носа.
— В твоем возрасте Ирина была первой ученицей в классе, — огорченно сказал Василий Иванович и отвернулся.
Ася убежала и спряталась за спинкой кресла Марии Петровны.
Василий Иванович вышел из комнаты. Виктор пошел вслед за ним на кухню. Но Василий Иванович не обратил на него ни малейшего внимания, хотя и слышал его шаги. В кухне было темно. Окно было разбито, и его пришлось закрыть куском картона. Три длинные полоски света лежали на полу, соседствуя с длинными трещинами. Под раковиной лежали сваленные в кучу рубашки Василия Ивановича. Он медленно нагнулся и запихал их в медный газ, в который затем налил воды. Взяв кусок синеватого мыла, он медленно и неумело начал стирать. Содержать прислугу они больше не могли, а Мария Петровна была очень слаба и не могла заниматься домашними делами.
— В чем дело, папа? — спросил Виктор.
— Ты сам знаешь, — не повернувшись, ответил Василий Иванович.
— Но отец! Я правда не знаю! Что я такого сделал? — почти срываясь на крик, спросил Виктор.
— Ты видел эту девушку?
— Киру? Да. Ну и что?
— Я думал, что могу доверять ей, как самому себе, но революция сломала ее, испортила. И ты — на очереди.
— Но отец…
— В мое время не считалось женской добродетелью ложиться в постель с первым встречным.
— Но Кира же…
— Может быть, я несколько старомоден. Я таким рожден и таким умру. Но вы, молодежь, успеваете сгнить до того, как созреете. Социализм. Коммунизм. Марксизм. И к черту достоинство и честь!
— Но отец, я…
— Ты… Тебя они сломают иначе. Ты думаешь, я не вижу? Что за друзья приходили к тебе на этой неделе?.. А со вчерашней вечеринки ты вернулся домой пол утро.
— Но ты же ничего не имеешь против небольшой вечеринки?
— Кто там был?
— Несколько очаровательных девушек.
— Не сомневаюсь. А еще?
— Ну… еще пара коммунистов, — ответил Виктор, смахивая пылинку с рукава.
Василий Иванович промолчал.
— Ну, давай мыслить шире, отец. То, что я с ними немного выпил, не повредило мне, а в будущем, наоборот, может здорово помочь.
— Есть вещи, которые ни за что нельзя предавать, — голос Василия Ивановича был звучен и тверд как у пророка; пузыри булькали под его руками в холодной воде.
Виктор весело рассмеялся и обнял отца за сильные, мускулистые плечи:
— Ну будет тебе, отец, мы ведь отлично понимаем друг друга. Ты же не хочешь, чтобы я пал духом и сидел сложа руки, только потому, что сейчас у власти они? Я хочу победить их, играя в их же собственную игру. Дипломатия — вот лучшая философия наших дней. Сейчас наступило время дипломатии, ты ведь не станешь с этим спорить? Но ты знаешь меня. Играя, и не дам затянуть себя в это всерьез. Ведь я все еще — дворянин.
Василий Иванович обернулся к нему. Его лицо рассекла узкая полоска света. Теперь оно уже не было таким суровым; глаза под тяжелыми побелевшими бровями были усталыми и беспомощными. Он выдавил из себя улыбку и слова:
— Знаю, сын. Я ведь доверяю тебе. Ты сам знаешь, что делать. Но сейчас — такое смутное время, а Ирина и ты — это все, что у меня осталось в жизни.
* * *
Ирина первой из прежних знакомых Киры пришла навестить ее в новом доме.
Лео изящно и церемонно раскланялся, но Ирина, открыто посмотрев на него, улыбнулась и сказала просто:
— Вы мне нравитесь. Я почему-то не сомневалась, что вы мне понравитесь. Я тоже надеюсь понравиться вам, ведь я пока ваша единственная родственница по линии Киры и, боюсь, надолго. Но будьте уверены, все остальные покоя мне не дадут, расспрашивая о вас.
Они присели в гостиной и стали разговаривать о Рембрандте, чье творчество Ирина изучала в институте; о новых французских духах, которые Вава Миловская купила у контрабандиста. О, это были настоящие французские духи! «Коти», пятьдесят миллионов за флакон. Ирина слегка надушила ими носовой платок, и Мария Петровна, вдыхая их аромат, даже немного всплакнула. Поговорили об американском фильме, который недавно видела Ирина, где женщины ходили в довольно откровенных нарядах и где показан ночной Нью-Йорк с его огнями, небоскребами, витринами. Эпизод был очень коротким, и Ирина дважды ходила на этот фильм именно из-за него. Ей так хотелось нарисовать ночной Нью-Йорк.
Она взяла со стола какую-то книгу и начала сосредоточенно рисовать что-то карандашом на обложке. Когда она закончила, бросила книгу Кире. Там был нарисован Лео, обнаженный и во весь рост.
— Ирина!
— Можешь показать ему.
Лео улыбнулся и вопросительно посмотрел на Ирину.
— Так вам больше всего идет, — объяснила Ирина. — Вы не должны смущаться. Под одеждой ничего нельзя скрыть от глаз… художника. У вас что, есть возражения?
— Только одно, — сказал Лео, — эта книга принадлежит Госиздату.
— Ну, что же, — сказала она, решительно отрывая обложку, — скажите им, что использовали ее для революционного плаката.
Перед тем как уйти, когда они остались с Кирой одни, Ирина серьезно спросила:
— Кира, скажи, ты… счастлива?
— Да, счастлива, — спокойно ответила Кира.
* * *
Кира редко кому говорила о своих мыслях, и еще реже о своих чувствах. Но в ее жизни был человек, для которого она сделала исключение и в том, и в другом. Более того, она делала для него и другие исключения, и в глубине души Кира удивлялась, почему же она их делает. Коммунисты вызывали в ней страх; страх опуститься, просто общаясь и разговаривая с ними, и даже просто глядя на них. Она боялась не их винтовок, тюрем или их вездесущих невидимых глаз, но чего-то, что скрывалось за их морщинистыми лбами, чего-то, что в них было, а может, наоборот, чего не было, но что заставляло ее чувствовать себя запертой в клетке с диким зверем, уже раскрывшим пасть, которого невозможно остановить ни доводами, ни силой. Она доверчиво улыбалась Андрею Таганову, прижимаясь к стене аудитории в институте; глаза ее блестели, на ее лице появлялась робкая улыбка, словно у ребенка, тянущегося за родительской рукою.
— Андрей, я счастлива.
Он не видел ее уже несколько недель. Он с нежностью посмотрел в ее глаза и сказал:
— Я скучал по тебе, Кира.
— Я тоже, Андрей. У меня… были дела.
— Я не решился прийти к тебе домой, зная, что тебе это не понравится.
— Видишь ли… — начала Кира и тут же осеклась.
Ведь она не могла ему ни о чем рассказать, не могла пригласить его в свой новый дом, дом Аео. Андрей мог быть опасен, ведь он служил в ГПУ и должен был выполнять свой долг; и играть с этим было небезопасно. И она лишь добавила:
— Да, Андрей, и правда, лучше тебе совсем не приходить ко мне домой.
— Хорошо. Но обещай, что ты будешь аккуратно посещать все лекции, чтобы я мог видеть тебя и слышать, что ты счастлива. Мне это так приятно…
— Андрей, а ты был когда-нибудь счастлив?
— Я никогда не был несчастлив.
— Этого достаточно?
— Ну… Я всегда, всегда знаю, чего хочу. А когда знаешь, чего хочешь, можно смело идти к цели. Иногда продвигаешься быстро, а иногда надолго застреваешь на одном месте. Может быть, чувствуешь себя счастливее, когда бежишь. Не знаю… А вообще, я уже давно не чувствую разницу. Пока движешься, то не все ли равно, счастлив ты или нет.
— А если хочешь чего-то, к чему нельзя двигаться?
— У меня никогда такого не было.
— Ну, а если на пути встречается препятствие, которое не хочется преодолевать?
— Ни разу таких не встречал.
— Андрей, но ведь ты даже не спросил, от чего я счастлива? — вдруг вспомнила она.
— Какая разница — ведь ты счастлива.
И он взял ее тонкую, доверчивую руку в свою огромную, сильную ладонь.
* * *
Первыми приметами весны в Петрограде стали слезы и улыбки: люди улыбались, а сосульки на крышах роняли слезы. На высоких крышах таял снег, серый от городской копоти, словно грязная вата, хрупкий и блестящий, как подмокший сахар. Сверкающие капельки собирались в ручейки, которые журчали в водосточных трубах, в желобах и сточных канавах, плавно покачивая окурки и шелуху от семечек. Люди выходили из домов и, глубоко вдыхая весенний воздух, улыбались, сами не зная отчего, пока не поднимали головы и не видели, что небо так и осталось болезненно-бледным, лишь со слабым оттенком голубизны, словно художник смыл с кисти остаток краски в большой таз с водой, которая окрасилась лишь слегка.
Каша из снега и грязи чавкала под галошами, а на них яркими белыми бликами отражалось солнце. Извозчики ругались, наезжая на грязные сугробы; чей-то голос призывал всех покупать сахарин; капель упорно и беспрестанно долбила тротуары; кто-то продавал фиалки.
Павел Серов купил себе новые ботинки. Щурясь от солнца, он посмотрел на Товарища Соню, и купил ей горячий, с золотистой корочкой пирожок с капустой. Она жевала его, улыбаясь, и говорила:
— В три — лекция в комсомольской ячейке «О нашей роли в нэпе»; в пять — дискуссия в клубе Рабфака на тему: «Пролетарки и безграмотность», а в семь — диспут в Партийном клубе «О духе коллективизма». Может, зайдешь в девять? Кажется, что мы с тобой совсем не видимся.
Он ответил:
— Соня, душа моя, я не могу занимать твое драгоценное время. У таких людей, как мы, нет другой личной жизни, кроме классовой борьбы.
У дверей обувных магазинов стояли длинные очереди; профсоюзы выдавали талоны на приобретение галош.
Мария Петровна почти весь день не вставала с кровати и, пряча от всех свой носовой платок, смотрела на весеннее солнце сквозь закрытое окно.
Товарищ Ленин перенес еще один инсульт, и у него отнялась речь, «…нет большей жертвы, принесенной во имя победы дела рабочего класса, чем воля и здоровье вождя, который прилагает немыслимые, нечеловеческие усилия, чтобы оправдать ответственность, возложенную на него Рабочими и Крестьянами», — писала тогда «Правда».
В своей комнате Виктор и три его товарища-коммуниста обсуждали перспективы плана Пролетарской Электрификации. Закончив, он проводил их через черный ход, чтобы не встречаться лишний раз с Василием Ивановичем.
Буржуазная Англия замышляла зловещий заговор против молодой Республики Рабочих и Крестьян. В школах запретили преподавать английский язык.
Асе пришлось изучать немецкий. Она мучилась над заучиванием падежей, артиклей и бог знает чего еще, и, как было велено, стараясь удержать в голове то, что же такое сделали в Рапалло немецкие братья по классу.
В Госиздате начальник сказал Лео:
— Городской пролетариат завтра выходит на демонстрацию против политики Франции в Руре. Явка, в том числе и ваша, товарищ Коваленский, обязательна.
— Не могу, — ответил Лео. — Завтра у меня разболится голова, и я весь день вынужден буду проваляться в кровати.
Василию Ивановичу пришлось продать абажур от лампы, что стояла в гостиной; саму лампу он оставил — она была последней.
Темными и теплыми весенними вечерами церкви заполнялись многочисленными прихожанами, запахом кадил и горящих свечей. Лидия молилась за Святую Русь и за спасение своей истерзанной страхом души.
Андрей пригласил Киру в Мариинский театр на «Спящую красавицу». После спектакля он проводил ее до дома на Мойке, откуда она на трамвае отправилась домой.
Лео спросил:
— Ну, как поживает твой друг-коммунист?
— Тебе было одиноко? — не ответив, спросила она.
Он смахнул волосы у нее со лба, посмотрел на ее губы, сознательно удерживаясь от поцелуя, и сказал:
— Мне .хочется ответить «нет», но ты ведь знаешь, что это не так.
Его теплые губы слились с ее губами, покрытыми каплями холодного, весеннего дождя.
В 1923 году, как и в любом другом, была весна.

Theme by Danetsoft and Danang Probo Sayekti inspired by Maksimer