В течение месяца Кира не бывала вблизи особняка с разбитым забором вокруг сада; она старалась не вспоминать об этом месте, потому что не хотела видеть его пустым даже в своем воображении. Но десятого ноября она спокойно пошла туда, ровно, не спеша, без сомнений.
Приближалась темнота, но не от серого прозрачного неба, а от углов домов, где тени без видимой причины наливались чернотой. Ленивые завитки дыма над трубами казались ржавыми в лучах холодного, невидимого за облаками заката. В витринах магазинов стояли керосиновые лампы. Желтые круги расплывались по огромным заиндевевшим стеклам вокруг крошечных оранжевых точек дрожащего пламени. Падал снег. Первый снег, втоптанный в грязь копытами лошадей, походил на бледный кофе с мелкими оплывающими кусочками сахара. Он погрузил город в мягкую, вязкую тишину. Копыта стучали сквозь слякоть с тихим влажным звуком, словно кто-то ритмично цокал языком; звук рассыпался, замирая, по длинным мрачнеющим улицам.
Кира повернула за угол и увидела черные прутья, склонившиеся к снегу, и деревья, собиравшие обрывки облаков в черную сеть голых ветвей. Вдруг неожиданно ей стало страшно посмотреть в сад; она на секунду остановилась; затем посмотрела туда.
Он стоял на ступеньках особняка, засунув руки в карманы, подняв воротник. Она остановилась, чтобы всмотреться в него, но он услышал звук ее шагов и быстро повернулся.
Он пошел навстречу. Он улыбнулся ей, изогнув рот насмешливой дугой:
— Привет, Кира.
— Добрый вечер, Лео.
Она высвободила руку из тяжелой черной рукавицы; несколько секунд он держал ее руку в своих холодных сильных пальцах, затем спросил:
— Глупцы мы, а?
— Почему?
— Я не думал, что ты придешь. Да и у меня не было большого желания.
— Но ты здесь.
— Когда я проснулся сегодня утром, я уже знал, что буду здесь -— признаюсь, наперекор здравому смыслу.
— Ты сейчас живешь в Петрограде?
— Нет. Я не был здесь с той ночи, когда встретил тебя. Часто мы оставались без еды, потому что я не мог поехать в город. Но я вернулся, чтобы увидеть девушку, которую встретил на углу улицы. Мои поздравления, Кира!
— Кто оставался без еды из-за того, что ты не мог поехать в город?
Его улыбка сказала ей, что он понял вопрос. Но он ответил:
— Давай сядем.
Они сели на ступеньки, и она постучала ногой об ногу, стряхивая снег. Он спросил:
— Итак, ты хочешь знать, с кем я живу? Видишь? Мое пальто заштопано.
— Вижу.
— Это сделала женщина. Очень хорошая женщина, которая любит меня.
— Она хорошо шьет.
— Да, но зрение у нее уже не такое острое. И волосы у нее уже седые. Она моя старая няня, и у нее есть лачуга в деревне. Хочешь еще о чем-нибудь спросить?
— Нет.
— Знаешь, мне не нравятся вопросы, которые задают женщины, но я не уверен, понравится ли мне та, которая не даст мне насладиться отказом отвечать на них.
— Мне нечего спросить.
— Есть кое-что, что ты не знаешь обо мне.
— Я не обязана знать.
— Вот еще о чем я хочу тебя предупредить: мне не нравятся женщины, которые слишком ясно дают понять, что я им очень нравлюсь.
— Почему? Ты думаешь, я хочу, чтобы ты увлекся мной?
— Тогда почему ты здесь?
— Только потому, что ты нравишься мне. Но мне безразлично и то, что ты думаешь о женщинах, и то, сколько их у тебя уже было.
— Да, вот это был бы вопрос. И ты не получила бы никакого ответа. Но я скажу тебе, что ты мне нравишься, ты, высокомерное маленькое создание, независимо от того, хочешь ты это слышать или нет. И я тоже задам несколько вопросов: что такое дитя, как ты, делает в Технологическом институте?
Он ничего не знал о ее настоящем, но она рассказала ему о своем будущем; о стальных каркасах, которые она собиралась построить, о стеклянных небоскребах и алюминиевом мосте. Он молча слушал ее, и уголки его губ поникли презрительно, удивленно, печально.
Он спросил:
— Нужно ли все это, Кира?
— Что?
— Усилие, творение. Твой стеклянный небоскреб. Это, должно быть, было нужно лет сто назад. Может быть, это будет нужно опять лет через сто, хотя я сомневаюсь. Так что, если бы мне дали выбор родиться в любом столетии — я бы в последнюю очередь выбрал этот проклятый век. А скорее всего, если бы я не был таким любопытным, я бы предпочел вовсе никогда не рождаться.
— Если бы не был любопытен или если бы не был голоден?
— Я не голоден.
— У тебя нет мечты?
— Есть. Одна: научиться мечтать о чем-нибудь.
— Это настолько безнадежно?
— Не знаю. К чему все это? Чего ты ждешь от мира за свой стеклянный небоскреб?
— Я не знаю. Может быть, восхищения.
— Ну а я слишком тщеславен, чтобы искать восхищения. Но если ты к этому стремишься, кто сможет дать его тебе? Кто способен на это? Кто до сих пор хочет быть способным на это? Ведь это проклятие — уметь заглянуть дальше, чем позволено. Безопаснее в наши дни смотреть вниз — и чем глубже, тем надежнее.
— Можно еще бороться.
— Против чего? Конечно, ты можешь собрать в себе все самое героическое, чтобы драться против львов. Но швырнуть свою душу на священный белый огонь, чтобы драться со вшами! Нет, товарищ инженер, это неудачная конструкция. Центр тяжести выбран абсолютно неправильно.
— Лео, ты сам не веришь своим словам.
— Не знаю. Я ни во что не хочу верить. Я не хочу видеть слишком много. Кто страдает в этом мире? Те, в ком чего-то недостает? Нет. Те, в ком есть что-то, чего в них не должно быть. Слепец не может видеть. Но для того, чье зрение слишком остро, еще более невозможно не видеть. Более невозможно и более тягостно. Разве только ему удастся утратить зрение и опуститься до уровня тех, кто никогда не видел и никогда не хотел видеть.
— Ты так никогда не поступишь, Лео.
— Не знаю. Это смешно, Кира. Я нашел тебя, потому что думал, что ты поможешь мне пасть. Теперь я боюсь, что ты станешь той, кто спасет меня от этого. Но я не знаю, буду ли я благодарен тебе.
Они сидели бок о бок, разговаривая, и по мере того, как сгущалась темнота, их голоса становились тише, потому что за изогнутыми прутьями, по улице взад и вперед прогуливался постовой милиционер. Снег скрипел под его сапогами, словно новая кожа. Дома постепенно синели, мрачнели, а небо все еще оставалось светлым, словно ночь поднималась с мостовых. Желтые звезды замерцали в заиндевевших окнах. На углу за деревьями вспыхнул уличный фонарь. Он швырнул на голубой снег в саду, к их ногам, треугольник розового мрамора с прожилками теней голых ветвей.
Лео взглянул на дорогие заграничные наручные часы под истрепанным манжетом рубашки. Он поднялся одним резким и гибким рывком; она осталась сидеть, с восхищением подняв голову, словно надеясь увидеть, как он повторит это движение.
— Я должен идти, Кира.
— Сейчас?
— Нужно успеть на поезд.
— Так ты опять уходишь?
— Но я кое-что уношу с собой — на сей раз.
— Новый меч?
— Нет. Щит.
Поднявшись, она встала перед ним и покорно спросила:
— Опять через месяц, Лео?
— Да. На этих ступеньках. В четыре часа дня. Десятого декабря.
— Если ты еще будешь жив и если ты…
— Нет. Я буду жив — потому что я не забуду.
Он взял ее руку еще до того, как она протянула ее, сорвал черную рукавицу, медленно поднес руку к губам и поцеловал ее ладонь.
Затем, повернувшись, он быстро зашагал прочь. Снег затрещал под его ногами. Звук и фигура расплылись в темноте, в то время как она неподвижно стояла с вытянутой рукой до тех пор, пока маленькая белая снежинка не вспорхнула на ее ладонь, на невидимое сокровище, которое она так боялась потерять.
* * *
Когда Александру Дмитриевичу удавалось что-то продать в своем магазине, он давал Кире деньги на извозчика; если торговля не шла, она должна была идти в институт пешком. Но она ходила пешком каждый день, откладывая деньги на покупку портфеля.
Она пошла на Александровский рынок, чтобы купить его. Там можно было купить все. Новое или поношенное. Она могла купить только поношенный портфель.
Кира шла медленно, осторожно перешагивая через товары, разложенные на тротуаре. Когда она переступила через скатерть, на которой лежали серебряные вилки, голубой бархатный альбом с выцветшими фотографиями и три бронзовых иконы, маленькая старушка в черной кружевной шали и с руками цвета слоновой кости встрепенулась и с надеждой посмотрела на нее. Пожилой мужчина с черной повязкой на глазу молчаливо протянул ей картину в треснувшей позолоченной раме с изображением молодого офицера. Кашлявшая молодая женщина держала перед собой поблекшую сатиновую нижнюю юбку.
Внезапно Кира остановилась. Она увидела широкие плечи, возвышавшиеся над длинной, безнадежной очередью, выстроившейся на краю тротуара. Василий Иванович стоял молча; он не рекламировал цель своего появления на рынке — изящные часы из яркого сакского фарфора, застывшие между двух багровых, замерзших ладоней, делали это за него. Темные глаза под тяжелыми, седеющими бровями были неподвижно-безучастны; взгляд застыл где-то поверх голов прохожих.
Он увидел Киру раньше, чем у нее мелькнула мысль убежать и не причинять ему боль, но встреча, похоже, не была ему неприятна. Он окликнул ее, его мрачное лицо озарилось радостной, но странной и беспомощной улыбкой, которую он берег специально для Киры, Виктора и Ирины.
— Как ты, Кира? Рад тебя видеть. Я очень рад тебя видеть… Это? Всего лишь старые часы. Ничего особенного. Я купил их Марусе на ее день рождения… ее первый день рождения после того, как мы поженились. Она увидела их в музее. Ей очень понравились именно эти и никакие другие. Мне пришлось провести кое-какую дипломатическую работу. Потребовалось высочайшее повеление, чтобы позволили продать их из музея… Они больше не ходят. Мы и без них обойдемся.
Он прервался, чтобы с надеждой взглянуть на толстую крестьянку, которая пялилась на часы, почесывая шею. Но когда она наткнулась на глаза Василия Ивановича, то развернулась и заспешила прочь, поднимая свои тяжелые юбки высоко над валенками.
Василий Иванович зашептал Кире:
— Видишь, это совсем не веселое место. Я чувствую такую жалость ко всем этим людям, продающим здесь последние свои пожитки и которым уже нечего ждать от жизни. Я — это другое дело, мне все равно. Какая разница, двумя безделушками больше или меньше? Придет время, и я накуплю кучу новых. Но у меня есть нечто, что я не могу продать и не могу потерять, и национализировать это нельзя. У меня есть будущее. Живое будущее. Мои дети. Ты знаешь, Ирина — она умнейший ребенок. Она всегда была первой в школе; если бы она закончила ее в старые времена, то получила бы золотую медаль. А Виктор? — Постаревшие плечи энергично выпрямились, словно у солдата на параде. — Виктор необычный молодой человек. Я не встречал молодого человека умнее Виктора. Конечно, мы иногда расходимся в суждениях, но это потому, что он молод и не совсем еще все понимает. Запомни мои слова: Виктор в будущем станет большим человеком.
— А Ирина обязательно станет знаменитой художницей, дядя Василий.
— Кира, а ты читала газеты сегодня утром? Ты только посмотри на Англию. Через месяц или два…
Толстый прохожий в котиковой шапке остановился и оценивающе прищурился на сакские часы.
— Я дам вам пятьдесят миллионов за них, гражданин, — отрезал он, указывая на часы коротким пальцем в кожаной перчатке. На эти деньги нельзя было купить и десяти фунтов хлеба.
Василий Иванович заколебался. Он грустно посмотрел на небо, начинающее краснеть над домами, на длинную вереницу теней на тротуаре, которые поспешно, безнадежно всматривались в каждое проходящее лицо.
— Ну что же… — пробормотал он.
— Да вы что, гражданин, — повернулась к мужчине Кира, ее голос прозвучал неожиданно резко, склочно, словно у негодующей домохозяйки, — пятьдесят миллионов? Я только что предложила этому гражданину шестьдесят — и он их не продал. Я намерена предложить…
— Семьдесят пять, и я забираю их, — сказал незнакомец. Василий Иванович тщательно пересчитал банкноты. Он даже не взглянул вслед исчезающим в толпе часам, покачивающимся у тучного бедра. Он смотрел на Киру.
— Дитя, где ты научилась этому?
Она засмеялась.
— При необходимости можно научиться чему угодно. Затем они расстались. Василий Иванович заторопился домой.
Кира продолжила поиски портфеля.
Василий Иванович пошел пешком, чтобы не тратить деньги на проезд. Темнело. Снег медленно, равномерно падал на дорогу, приберегая скорость для долгой зимы. Толстая белая пена росла у обочин тротуаров.
На углу пара человеческих глаз посмотрела вверх на Василия Ивановича откуда-то с высоты его живота. Глаза принадлежали молодому, чисто выбритому лицу; ноги того тела, которому принадлежало лицо, казалось, провалились до самых коленей сквозь тротуар. Василий Иванович с трудом осознал, что у тела не было ног, что оно заканчивалось двумя обрубками, закутанными в грязные лохмотья. Остаток тела носил аккуратно залатанную форму офицера Императорской армии; один из рукавов был пуст; в другом была рука и ладонь; ладонь безмолвно держала газету на уровне колен прохожего. На лацкане формы Василий Иванович заметил узкую оранжево-черную ленту Георгиевского креста.
Василий Иванович остановился и купил газету. Она стоила пятьдесят тысяч рублей; он отдал банкноту в миллион.
— Извините, гражданин, — сказал офицер мягким, вежливым голосом, — у меня нет сдачи.
— Оставьте себе, — грубовато пробормотал Василий Иванович. — Я все равно останусь вашим должником.
И, не оглядываясь, он побрел домой.
* * *
Кира сидела на лекции в институте. Аудитория не отапливалась. Студенты сидели в пальто и шерстяных рукавицах, некоторые прямо на полу в проходах, поскольку аудитория была переполнена.
Чья-то рука осторожно приоткрыла дверь; мужская голова просунулась в щель и бросила быстрый взгляд на стол профессора. Кира узнала шрам на правом виске. Это была лекция для начинающих, и он никогда их не посещал. Видимо, он заглянул в аудиторию по ошибке. Он уже почти совсем убрал голову, и тут заметил Киру. Он зашел внутрь, бесшумно прикрыл дверь и снял кепку. Она краем глаза следила за ним. В проходе у двери было свободное место, но он тихо пробрался к ней и сел на ступеньки у ее ног.
Она не могла удержаться от искушения взглянуть вниз. Он молча поклонился, с едва заметным намеком на улыбку, и повернулся с серьезным выражением лица к столу профессора. Он сидел тихо, скрестив ноги, одна рука неподвижно лежала на колене. Кисть, казалось, состояла лишь из костей, кожи и сухожилий. Она заметила, какие впалые у него щеки, как остры углы его скул. Его кожанка была более военной, чем пушка, и более коммунистической, чем красный флаг. Он ни разу не поднял на нее глаз.
Когда лекция закончилась и множество нетерпеливых ног загрохотало в проходах, он поднялся, но не поспешил к двери, а повернулся к Кире.
— Как настроение сегодня? — спросил он.
— Удивлена, — ответила она.
— Чем?
— С каких пор сознательные коммунисты теряют время, слушая лекции, которые им не нужны?
— Сознательные коммунисты не жалеют времени, чтобы разобраться в том, чего они не понимают.
— Я слышала, что у них есть много более действенных путей удовлетворения любопытства.
— Они не всегда хотят использовать их, — тихо ответил он, — так что приходится многое самим для себя узнавать.
— Для себя? Или для партии?
— Иногда для обоих. Но не всегда.
Они уже вышли из аудитории и шли вместе по коридору, когда сильная рука шлепнула по спине Киры и она услышала смех, который явно звучал слишком громко.
— Так, так, так, товарищ Аргунова! — прокричала в лицо Кире Товарищ Соня. — Какой сюрприз! И тебе не стыдно? Прогуливаешься с товарищем Тагановым, самым красным коммунистом в наших рядах?
— Боишься, что я испорчу его. Товарищ Соня?
— Испортишь? Его? Не выйдет, дорогая, не выйдет. Ну ладно, пока. Должна бежать. У меня три митинга в четыре часа — и на все пообещала прийти!
Короткие ножки Товарища Сони гулко промаршировали по коридору, ее рука крутила тяжелый портфель, словно ранец.
— Вы идете домой, товарищ Аргунова? — спросил он.
— Да, товарищ Таганов.
— И вам безразлично, что вы будете скомпрометированы, если вас увидят в обществе очень красного коммуниста?
— Совсем нет — если ваша репутация не будет запятнана тем, что вас увидят с очень белой дамой.
Снег на улице смешался с грязью под бесчисленными спешащими ногами. Грязь смерзалась острыми, рваными клочьями. Он взял руку Киры, взглянув на нее с молчаливым вопросом — можно ли? Она ответила кивком.
Они шли молча. Затем она подняла голову, посмотрела на него и улыбнулась.
— Я думала, коммунисты никогда не делают ничего, кроме того, что они обязаны делать.
— Странно, — улыбнулся он, — я, должно быть, плохой коммунист. Я всегда делаю только то, что хочу.
— А как же ваш революционный долг?
— Для меня нет такой вещи, как долг. Если я знаю, что дело правое, мне хочется его делать. Если дело не правое, я не хочу его делать. Но если дело правое, а мне не хочется его делать — значит, я не знаю, что правильно, а что нет; и значит, я не мужчина.
— Разве вам никогда не хотелось чего-нибудь исключительно потому, что просто хочется?
— Конечно. Это всегда было моим главным принципом. Я никогда не стремился к тому, что не может помочь в моем деле. Потому что, видите ли, это мое дело.
— И это ваше дело — жертвовать собой ради миллионных масс?
— Нет. Ради себя повести миллионные массы туда, куда мне нужно.
— И когда вы считаете, что вы правы, вы добиваетесь своей цели любой ценой?
— Я понимаю, что вы хотите сказать. Вы хотите повторить то, что говорят многие из наших врагов: «Мы восхищаемся вашими идеалами, но чувствуем отвращение к вашим методам».
— Мне отвратительны ваши идеалы.
— Почему?
— В основном, по одной причине — главной и вечной, независимо от того, сколько ваша партия обещает совершить, независимо от того, какой рай она планирует подарить человечеству. Какими бы ни были ваши остальные утверждения, есть одно, которого вы не можете избежать, одно, которое превращает ваш рай в самый неописуемый ад: ваше утверждение о том, что человек должен жить для государства.
— Ради чего же еще он должен жить?
— Вы не знаете? — ее голос неожиданно задрожал в страстной мольбе, которую она была не в силах скрыть. — Вы не знаете, что в лучших из нас есть нечто такое, до чего ни одна рука извне не должна посметь дотронуться? Нечто священное, потому и только потому, что можно сказать: «Это мое». Вы не знаете, что люди живут только для самих себя, по крайней мере, лучшие из них, те, кто этого достоин? Вы не знаете, что в нас есть нечто, к чему не должны прикасаться никакое государство, никакой коллектив, никакие миллионы?
— Нет, — ответил он.
— Товарищ Таганов, как многому вам предстоит еще научиться!
Он посмотрел на нее со слабой тенью улыбки и похлопал по руке, словно ребенка.
— Разве вы не понимаете, — спросил он, — что мы не можем жертвовать миллионами во имя нескольких человек?
— А жертвовать несколькими, когда эти несколько — лучшие из лучших? Отберите у лучшего его право на вершину, и у вас не останется лучшего. Что есть ваши массы, как не миллионы глупых, съежившихся, безразличных душ, у которых нет собственных мыслей, собственных мечтаний, собственных желаний, которые едят, спят и беспомощно твердят слова, вбитые в их мозг другими? И для этих вы пожертвовали бы несколькими, кто знает жизнь, кто есть сама жизнь? Меня тошнит от ваших идеалов, потому что я не знаю худшей справедливости, чем раздавать не по заслугам. Потому что люди не равны в способностях и нельзя обращаться с ними так, будто они равны. И потому, что мне отвратительно большинство из них.
— Я рад. То же чувствую и я.
— Но тогда…
— Только я не могу позволить себе роскошь отвращения, я лучше попытаюсь сделать их достойными внимания, поднять их до своего уровня. А из вас получился бы замечательный маленький борец — на нашей стороне.
— Я думаю, вы знаете, — я никогда не смогу им стать.
— Думаю, что знаю. Но тогда почему вы не боретесь против нас?
— Потому, что у меня с вами столько же общего, сколько с врагами, которые сражаются против вас. Я не хочу сражаться за людей, я не хочу сражаться против людей. Я не хочу слышать о людях. Я хочу, чтобы меня оставили в покое, — я хочу жить.
— Странное требование.
— Неужели? Но что есть государство, как не слуга и не одно из полезных приспособлений для огромного числа людей, вроде электрического света или водопровода? И разве не нелепо заявление, что люди существуют для водопровода, а не водопровод для людей?
— Но если водопроводные трубы совсем вышли из строя, не будет ли столь же нелепо тихо сидеть и не прилагать никаких усилий, чтобы исправить их?
— Желаю удачи, товарищ Таганов. Но я надеюсь, что когда вы обнаружите, что в этих трубах течет ваша собственная красная кровь, вы все еще будете верить, что их стоит чинить.
— Я не боюсь этого. Я больше беспокоюсь о том, во что такие времена, как наши, превратят такую женщину, как вы.
— Значит, вы видите, что представляют собой эти ваши времена?
— Мы все видим, мы не слепы. Я знаю, что, возможно, это кромешный ад. Но в то же время, если бы у меня был выбор, я бы хотел родиться именно тогда, когда я родился, и жить в те дни, в которые я живу, потому что сейчас мы не сидим и не мечтаем, мы не стоим на месте, — мы делаем, действуем мы — строим!
Кире нравился звук шагов рядом с ней — уверенный, неторопливый, и звук голоса, который соответствовал шагам. Он служил в Красной Армии. Она хмурилась, когда он говорил о своих сражениях, но с восхищением улыбалась, глядя на его шрам на лбу.
Он иронично улыбался над историей о потере фабрик Аргунова, но хмурился, с беспокойством глядя на старые башмаки Киры. Его слова боролись с ее словами, но его глаза искали в ее глазах поддержки.
Она говорила «нет» словам, которые он произносил, и «да» голосу, который произносил их.
Они остановились у афиши Государственных Академических театров, трех театров, которые раньше, до революции, назывались Императорскими.
— «Риголетто», — печально сказала она. — Вы любите оперу, товарищ Таганов?
— Еще ни одной не слушал.
Она пошла дальше. Он сказал:
— Но я получаю кучу билетов от партячейки, и у меня никогда не было времени сходить. А вы часто ходите в театр?
— Не часто. Последний раз шесть лет назад. Будучи буржуйкой, я не могу позволить себе билет.
— Если я попрошу вас, вы пойдете со мной?
— Попробуйте.
— Пойдете ли вы со мной в оперу, товарищ Аргунова?
Ее брови лукаво затанцевали. Она сказала:
— Разве у вашей партячейки в институте нет секретного отдела с информацией на всех студентов?
Он в замешательстве слегка нахмурился:
— А что?
— Вы могли бы узнать там, что меня зовут Кира.
Он улыбнулся. Улыбка вышла неожиданно теплой на твердых, серьезных губах:
— Но это не дало бы вам возможности узнать, что меня зовут Андрей.
— Я буду рада принять твое приглашение, Андрей.
— Спасибо, Кира.
На Мойке у двери здания из красного кирпича она протянула ему руку.
— Можешь ли ты нарушить партийную дисциплину и пожать контрреволюционную руку? — спросила она.
Он твердо взял ее руку.
— Партийную дисциплину нарушать нельзя, — ответил он, — но на нее можно взглянуть пошире, ох, как можно!
Они молчали, удивленные, понимающие друг друга. Глаза каждого смотрели в другие глаза дольше, чем держались руки. Затем он зашагал прочь легкими, четкими шагами солдата.
Смеясь, с взъерошенными волосами, она взбежала на четыре пролета лестницы, держа в руке старый портфель.
- Войдите, чтобы оставлять комментарии