Глава XIV

Кира спала, запрокинув голову, и на ее подбородок маленьким треугольничком запрыгнул отсвет уличного фонаря. Ресницы ее были неподвижны. На слегка приоткрытых, словно у ребенка, губах застыло что-то вроде улыбки, доверчивой и робкой.
Будильник заверещал в 6.30 утра. Он звонил так ежедневно уже два месяца.
Еще не проснувшись, чувствуя, будто проваливается в ледяную пропасть, Кира первым делом схватила будильник и заткнула при первом же истеричном взвизге — чтобы не разбудить Лео; затем, покачиваясь и дрожа от холода, она немного постояла; звон будильника все еще звучал в ушах, словно оскорбительные слова. Все ее тело протестовало, мышцы болели, будто какая-то тяжелая болезнь гнала ее обратно в постель; холодный пол горел у нее под ногами.
Затем на ощупь, в темноте, она побрела в ванную, едва удерживаясь от соблазна снова забраться в постель. Все еще с закрытыми глазами она нащупала кран, из которого медленной струйкой текла вода — ее не закрывали на ночь, чтобы она не замерзла в трубах. Одной рукой она несколько раз плеснула себе в лицо ледяной водой, опираясь другой на край раковины, чтобы не упасть.
Затем, все-таки открыв глаза, она стащила с себя ночную рубашку. От ее теплого тела шел пар. Стуча зубами, Кира попыталась улыбнуться и тем самым внушить себе, что она уже проснулась и худшее — позади.
Кира оделась и проскользнула обратно в спальню. Она не зажгла свет. На столе, на фоне утренней мглы, приникшей к окнам, чернел силуэт примуса. Она зажгла спичку и, заслоняя собой сает пламени, начала лихорадочно накачивать керосин. Примус не зажигался. Часы тикали в темноте, подгоняя ее. Кусая губы, она яростно качала. Наконец примус зажегся, и она поставила на него чайник.
Она пила чай с сахарином, медленно жуя черствый хлеб. Одно окно было покрыто толстым слоем ледяных узоров, которые лениво поблескивали при свете луны. На улице все еще было темно. Она тихо сидела за столом, боясь шевельнуться, стараясь даже жевать бесшумно. Лео спал беспокойно, тяжело переваливаясь с боку на бок, кашляя в подушку сухим, удушающим кашлем, и иногда вздыхал, но как-то хрипло, что больше походило на стон.
Кира натянула валенки, надела зимнее пальто и плотно обмоталась старым шарфом. На цыпочках подойдя к дверям, она бросила последний взгляд на лицо Лео, которое в темноте казалось лишь бледным пятном, и послала ему воздушный поцелуй. Затем медленно и бесшумно открыла дверь и, выйдя так же бесшумно, закрыла ее за собой.
На улицах лежал снег, отливая синевой. Казалось, что над крышами темнота отступала, и, присмотревшись, можно было различить высоко в небе голубые просветы. Где-то за домами пронзительно, словно хищная птица, завизжал трамвай. Скользя по обледенелому тротуару, Кира побежала к остановке.
Там уже стояла очередь. Согнувшись на ветру, Кира стояла молча, как и остальные ожидающие; подошел трамвай — череда светящихся в темноте окон, дрожащих во мгле; очередь нарушилась. около узкой двери образовалась страшная сутолока, настоящий водоворот, а желтые квадраты стали стремительно заполняться плотно прижатыми друг к другу телами. Когда трамвай, звеня, тронулся, Кира осталась стоять на остановке. Теперь придется полчаса ждать другого, а это значит, что она опоздает, а если она опоздает, ее уволят. Она бросилась вслед ускользающему трамваю, подпрыгнула и ухватилась за медную ручку, но на ступеньках не (пило места, и ее ноги так и волочились по замерзшей земле. Чья-то сильная рука схватила ее за воротник пальто и втащила в вагон; одной ногой ей удалось встать на подножку; чей-то грубый голос прорычал ей в ухо:
— Ты что — ненормальная? Вот так и гибнут люди!
С кучкой людей она висела на подножке, держась на ней лишь одной рукой, и смотрела, как мимо проносится лежавший вдоль тротуара снег; когда проезжающий мимо грузовик прижимался к трамваю так близко, что мог сбить Киру с подножки, она что было силы вцеплялась в стоящих рядом людей.
Дом Крестьянина располагался в чьем-то бывшем большом особняке. Кира поднялась по мраморной лестнице с балюстрадой, на которую сыпался свет из огромного окна с витражом в виде рога изобилия, из которого летели розовые персики и бордовый виноград. Над лестницей висела табличка: «Товарищи! Не плюйте на пол!»
Были там и огромные серп и молот из позолоченного папье-маше, плакат с изображением крестьянки со снопом пшеницы; на других плакатах были намалеваны просто снопы: зеленые, золотистые, красные; портрет Ленина, крестьянин, давящий ногой паука с голо-ной священника, портрет Троцкого, крестьянин с красным трактором, Карл Маркс, лозунги: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», «Кто не работает, тот не ест!», «Да здравствует государство рабочих и беднейшего крестьянства!», «Товарищи Крестьяне! Громите укрывателей продовольствия!». Дальше висел целый ряд газет, ратовавших за «лучшее взаимопонимание между рабочими и крестьянами и широкое распространение городских идей в деревне». Они пропагандировали новое движение под названием «Смычка города с деревней». Именно для этого и был организован Дом Крестьянина. Там и сям попадались плакаты с изображением жмущих друг другу руки рабочего и крестьянина, рабочего и крестьянки, а также крестьянина и работницы; плуга и молотка, фабричных труб и пшеничных полей, надписи: «Наше будущее — в смычке города с деревней», «Товарищи, принимайте активное участие в смычке города с деревней», «Товарищ, что ты сделал для смычки?».
Плакаты, словно гигантская волна пены, поднимались от двери наверх по лестнице к кабинетам. В каждом из них были обшарпанные мраморные колонны и перегородки из некрашеных досок, а так же столы, множество папок, портреты вождей пролетариата и печатная машинка. Дирекцию Дома Крестьянина воплощала в себе товарищ Битюк со своими пятью подчиненными, одной из которых была Кира.
Товарищ Битюк была долговязой, тощей, седой женщиной, строго соблюдала военную форму одежды и всем сердцем одобряла Советскую власть. Главной целью ее жизни было непрерывно доказывать эту свою преданность стране Советов, хотя она закончила институт благородных девиц и носила на груди старомодный кулон-часы.
Среди ее четырех подчиненных были: высокая длинноносая девушка в кожаной куртке, которая являлась членом партии, могла вертеть товарищем Битюк как угодно и прекрасно знала об этом; молодой человек с нездоровым цветом лица, который членом партии не являлся, но уже подал заявление и, таким образом, рассматривался как кандидат, о чем напоминал при любой возможности; и, наконец, две молоденькие девушки, которые работали только из-за зарплаты, их звали Нина и Тина. Нина носила серьги и отвечала на телефонные звонки, Тина печатала на машинке. По неизвестно откуда появившейся привычке, мгновенно распространившейся по всей стране и захватившей даже партийцев, по привычке, за которую никто не отвечал и никого нельзя было наказать, все некачественные отечественные изделия назывались «советскими»: были «советские спички, которые нельзя было зажечь», «советские» платки, которые рвались, как только их надевали, «советские» ботинки с картонными подметками. Таких девушек, как Нина и Тина, называли «советскими» девушками.
В Доме Крестьянина было множество дверей и коридоров, но которым бегало бесчисленное множество ног, создавая вид кипучей деятельности. Кира так и не узнала, кто были люди, работающие в других кабинетах, и чем они занимались, включая и мифического товарища Воронова, которого за все время работы она видела всего один раз.
Как постоянно напоминала им товарищ Битюк, Дом Крестьянина — это «сердце гигантского организма, чьи вены несут свет пролетарской культуры к самым отдаленным деревням». Дом гостеприимно принимал многочисленные крестьянские делегации, всех «сельских товарищей», приезжающих в город, являясь одновременно и учителем, и гидом, удовлетворяющим культурные и духовные потребности крестьян.
Сидя за своим столом, Кира наблюдала, как товарищ Битюк, брызгая слюной, с кем-то разговаривает по телефону:
— Да, да, все готово. В час — крестьяне из сибирской делегации идут в Музей революции, где прослушают двухчасовую лекцию по пролетарской истории — мы уже заказали специального экскурсовода. В три — у них будет встреча в нашем марксистском клубе, где им прочитают лекцию на тему «Проблемы советских города и деревни». А в пять их будут чествовать в клубе пионеров, где милые крошки покажут им физические упражнения. В семь повезем их и оперу — уже заказали две ложи в Мариинском.
Положив трубку, товарищ Битюк повернулась к подчиненным.
— Товарищ Аргунова, заявка на специального лектора у вас?
— Нет, товарищ Битюк.
— Товарищ Иванова! Вы напечатали заявку?
— Какую заявку, товарищ Битюк?
— Заявку на специального лектора для крестьянской делегации из Сибири.
— Но вы мне не говорили ни о какой заявке…
— Я написала ее от руки и положила к вам на стол.
— Ах да, конечно… Я видела ее, но не знала, что ее нужно отпечатать. У меня в машинке лента порвалась.
— Товарищ Аргунова, утвержденная заявка на новую ленту для машинки у вас?
— Нет, товарищ Битюк.
— А где она?
— В кабинете у товарища Воронова.
— А почему там?
— Он еще не подписал ее.
— А другие подписали?
— Да, товарищ Битюк, подписали товарищи Семенов, Власова и Переверстов, но товарищ Воронов еще не вернул.
— Некоторые не осознают огромного культурного значения нашей работы, — распалилась было товарищ Битюк, но, заметив пристальный и подозрительный взгляд девушки в кожаной куртке, услышавшей критику в адрес начальника, поспешила поправиться: — Я имею в виду вас, товарищ Аргунова. Вы не проявляете в работе пролетарскую сознательность. Вы должны проследить за тем, чтобы заявка была подписана вовремя.
— Хорошо, товарищ Битюк.
Часами Кира, бледная и худая, в своем старом выцветшем платье, подшивала документы, справки, отчеты, доклады, заявки, чтобы навечно похоронить их в архиве; она пересчитывала книги — стопы, горы книг в красно-белых обложках, которые еще пахли типографской краской и предназначались для отправки в деревенские клубы: «Что мы можем сделать для стирания граней между городом и деревней», «Красный крестьянин», «Азбука коммунизма», «Товарищ Ленин и товарищ Маркс». Постоянно раздавались телефонные звонки; приходили и уходили какие-то люди, которых следовало называть «граждане» и «товарищи»; словно пластинка патефона, нужно было постоянно призывать, подражая товарищу Битюк: «Итак, товарищи, наше участие в смычке…» или: «Культурный прогресс пролетариата, товарищи, требует…» Иногда в управление забредали и сами «товарищи» крестьяне. Они выстраивались за низкой некрашеной перегородкой, одной рукой робко теребя шапку, а другой — почесывая затылок, и медленно кивали, непонимающе уставившись на Киру, говорившую им:
— …для вас назначена экскурсия в Зимний дворец, где вы можете ознакомиться с тем, как жили цари и как они угнетали трудящихся, затем…
Бородатые крестьяне в ответ мямлили:
— Товарищ, мы по вопросу о нехватке зерна…
— …а после экскурсии — лекция «О неизбежном крахе капитализма».
После ухода крестьян Нина и Тина осторожно обнюхивали место, где те стояли, и смотрели, не осталось ли каких-либо пятен на деревянном полу. Однажды Кира увидела, как Нина что-то раздавила ногтем большого пальца.
В то утро, поднимаясь по лестнице, Кира взглянула на стенгазету, выпускавшуюся, как и в других учреждениях, работниками Дома Крестьянина после того, как содержание отредактируют в партбюро. Ее вывешивали на самое видное место, для «повышения морального духа и сознательности коллективного труда» и для «распространения классово важных новостей и конструктивной пролетарской критики».
Стенная газета Дома Крестьянина представляла собой квадратный метр бумаги с колонками машинописного текста и заголовками, нарисованными красным и синим карандашами. В ней была неизменная передовица о том, «что каждый из нас должен сделать для решения проблемы смычки города и деревни», юмористическая статья «Как мы проткнем пузо капиталистам», сопровождаемая изображением сидящего на унитазе толстого господина в шелковом цилиндре, а также — стихи местного поэта под рубрикой «В ритме труда». Были в ней и многочисленные «конструктивные критические заметки»:
«Товарищ Надя Чернова носит шелковые чулки. Пора ей напомнить, что такая роскошь — это не по-пролетарски».
«Некоему руководящему товарищу вскружила голову его высокая должность, и он бывает груб и несдержан даже с членами комсомола. Мы помним, что под сокращение штатов попадали и не такие головы; помните и вы, товарищ N…»
«Товарищ Е. Овсов слишком многословен, когда его спрашивают о деле. Это ведет к потере ценного времени и совсем не по-пролетарски».
«Хорошо известный всем нам товарищ постоянно забывает выключать свет в туалете. Товарищ, электричество достается государству не бесплатно».
«Товарищ Кира Аргунова проявляет недостаточно классовой сознательности. Товарищ Аргунова, время буржуазного высокомерия прошло».
Она стояла неподвижно, слыша, как бешено бьется ее собственное сердце. Игнорировать критику в свой адрес со страниц всемогущей стенгазеты не осмеливался никто. Все читали ее внимательно и немного нервно, почтительно принимая вынесенный приговор: от Нины и Тины до самого товарища Воронова, потому что стенгазета была голосом общественной сознательности. Никто, даже Андрей Таганов, не мог спасти тех, кто был заклеймен стенгазетой как «антиобщественный элемент». Среди сотрудников ходили слухи о предстоящем сокращении штатов, и Кира почувствовала неприятный холодок. Она подумала, что Лео вчера поужинал лишь пшенной кашей и что кашель его стал ужасным.
Сидя за своим столом, она гадала, кто и почему мог донести на нее в стенгазету. Кира была очень осторожной и ни разу даже словом не обмолвилась против Советской власти. По усердию и энтузиазму в работе ее можно было сравнить лишь с самой товарищем Битюк. Она никогда ни с кем не спорила и не отвечала никому грубо, чтобы не нажить себе врагов. Быстро пересчитывая тома Карла Маркса, она беспомощно, лихорадочно спрашивала себя: «Неужели, неужели я все еще отличаюсь от них? Но как они об этом догадываются? Что я такого сделала? А может, не сделала?»
Когда товарищ Битюк отлучалась, а такое случалось довольно часто, вся работа в кабинете замирала. Все собирались вокруг столика Тины, где начинались целые совещания о том, что в кооператив забросили симпатичный набивной ситец, из которого получаются очаровательные блузки; о том, что в частном ларьке на рынке продавались тончайшие хлопковые чулки, совсем как шелковые; и, конечно, о любовниках, в особенности о любовниках Тины. Она считалась самой симпатичной в отделе и пользовалась успехом у мужчин. Еще ни разу не случалось, чтобы она появилась с ненапудренным носом, подозревали даже, что она красит тушью ресницы; и кое-кто из мужчин был замечен поджидающим ее после работы. Несмотря на то, что во всех обсуждениях решающим было мнение девушки в кожаной куртке, так как она была членом партии и, следовательно, непререкаемым авторитетом, когда разговор заходил о любовных делах, тут она уступала Тине. Она со снисходительной улыбкой и плохо скрываемым любопытством слушала, как Тина рассказывает шепотом:
— А тут Мишка звонит в дверь, а у меня-то -— Ивашка в одних кальсонах. А Елена Максимовна, соседка, кричит: «Тина! Тут к тебе пришли!» И тут же заваливается Мишка и видит Ивашку в одних кальсонах. Вы бы видели его лицо! Умора! Честное слово, умереть со смеху! Я тут же ему и говорю: «Милый, дорогой! Это Иван, сосед, он живет с Еленой Максимовной и пришел ко мне за аспирином». А Елена Максимовна-то кричит: «Конечно, он живет со мной. Пойдем ко мне, дорогой». И что, вы думаете, этот вшивый Ивашка отказался?
Молодой человек, который был кандидатом в члены партии, не участвовал в этих разговорах, а скромно сидел за своим столом, время от времени делая замечания: «Товарищи женщины! Вы рассказываете вещи, которые мне, как серьезному гражданину и кандидату в члены партии, слушать стыдно!»
Те в ответ хихикали, строили глазки и таинственно улыбались молодому человеку.
Кира оставалась за своим столом и продолжала работать, не слушая эти разговоры. Если на нее и посматривали, то только враждебно.
Она отчаянно старалась понять, за что ее презирают, неужели за это самое «буржуазное высокомерие»? Ей и Лео эта работа была просто необходима, и нужно было во что бы то ни стало сохранить ее. Во что бы то ни стало…
Встав из-за стола, она как бы невзначай подошла к столу Тины. Компания встретила ее холодными и удивленными взглядами. Дождавшись паузы, она, стараясь вложить в свой голос побольше энтузиазма и выразительности, невпопад вставила:
— А мой-то, вот хохма, поругался со мной, потому что увидел меня с кем-то возле дома… он… наорал на меня… а я ему сказала, что у него старомодные буржуазные замашки собственника… а он… со мной поругался…
Она почувствовала, что спина покрылась холодным потом и что блузка прилипла между лопаток. Кира старалась говорить таким же игриво-небрежным голосом, что и Тина. Она попыталась сама поверить в сочиненную ею историю. Для нее было странно думать об этом мифическом друге, сопоставляя его с Лео, которого Ирина изобразила обнаженным, словно бога.
— …а он… наорал на меня…
— Гм… — сказала Нина.
Девушка в кожаной куртке ничего не сказала.
— На Кузнецком рынке, — продолжила Тина, — продают новую помаду, советскую, и к тому же дешевую. Только говорят, что ею нельзя пользоваться, потому что ее делают на жире лошадей, умерших от сапа.
* * *
В половине первого все уходили на обеденный перерыв. За пять минут до его начала товарищ Битюк объявила:
— Еще раз напоминаю, что в час тридцать всем следует явиться не сюда, а к Смольному, на демонстрацию рабочих Петрограда в честь прибытия делегации Британских профсоюзов.
Кира простояла весь перерыв в очереди в кооперативе, чтобы получить паек по карточке служащего. Она стояла неподвижно, ни о чем не думая; мысли ее были где-то далеко, в том мире, где ее жизнь с Лео была гораздо выше и важнее всего происходящего. Выбившиеся из-под старой шляпки локоны побелели от мороза. Она мысленно повторяла имя Лео, закрыв на секунду глаза. Затем она приоткрыла их и через покрывшиеся инеем ресницы безразлично посмотрела на клевавших навоз воробьев.
Свой обед она приносила с собой. Это был завернутый в бумагу кусок воблы. Она ела ее, потому что знала, что нужно есть. Получив хлеб — двухфунтовую темную буханку, еще теплую, — она отломила кусочек корочки и съела его, вдыхая теплый аромат. Остальное приберегла для Лео. Она побежала за трамваем и успела запрыгнуть в него как раз вовремя, чтобы доехать до Смольного, на другой конец города и успеть на демонстрацию в честь делегации Британских профсоюзов.
* * *
Невский походил на медленно движущуюся ленту конвейера, сплошь забитую человеческими головами. Казалось, что гигантские красные транспаранты, раздуваемые ветром, как паруса, бесшумно плыли на двух шестах над неподвижными головами, покрытыми военными фуражками, шапками, красными косынками, шляпами. Монотонный звук шагов заполнил все пространство улицы, от стены до стены, до самых крыш, скрипучий, хрустящий звук тысяч ног, марширующих по замерзшей мостовой.
Трамваи, автомобили, извозчики остановились, чтобы пропустить шествие. Некоторые жители высовывались из окон и, безразлично понаблюдав за шествием, вновь исчезали: в Питере к демонстрациям привыкли. ■
«МЫ, РАБОЧИЕ ПИТЕРА, ПРИВЕТСТВУЕМ НАШИХ КЛАССОВЫХ БРАТЬЕВ!»
«ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В СТРАНУ ОСВОБОЖДЕННОГО ТРУДА!»
«РАБОТНИЦЫ ТЕКСТИЛЬНОЙ ФАБРИКИ №2
ВЫРАЖАЮТ СВОЮ ПОДДЕРЖКУ АНГЛИЙСКИМ
РАБОЧИМ В АНТИИМПЕРИАЛИСТИЧЕСКОЙ
БОРЬБЕ!»
Кира шла в колонне между Ниной и товарищем Битюк, которая ради такого события повязала голову красной косынкой. Кира шагала твердо, с расправленными плечами и высоко поднятой головой. Ей нужно было шагать, чтобы не потерять работу, ради Лео; она не была предательницей, нет, она делала это только ради Лео, несмотря на то, что на транспаранте над ее головой верещала надпись:
«ТОВАРИЩИ КРЕСТЬЯНЕ! ВСТАНЕМ ПЛЕЧОМ К ПЛЕЧУ С НАШИМИ АНГЛИЙСКИМИ БРАТЬЯМИ ПО КЛАССУ!»
Кира уже не чувствовала ног, но понимала, что все еще идет, движется вместе со всеми. Руки ее были словно в перчатках, наполненных кипятком. Она должна была идти, и она шла.
Где-то в змеище людей, что ползла все дальше и дальше по Невскому, чей-то громкий хриплый голос запел «Интернационал», остальные тут же подхватили. Песня разнеслась по всей колонне тысячами грубых нестройных голосов, вырывавшихся из прокуренных, задыхающихся на морозе глоток.
На Дворцовой площади, которая теперь называлась площадью Урицкого, возвели целый деревянный амфитеатр. На фоне Зимнего дворца, умножаясь в его зеркальных окнах, на просторной деревянной трибуне, обтянутой красной материей, стояла делегация Британских профсоюзов. Питерские рабочие медленно проходили мимо. Британские классовые братья стояли неподвижно, немного удивленные, немного смущенные.
Кира запомнила лишь одного из них: высокую, худощавую и уже не молодую женщину с лицом школьной учительницы. На ней было отличное модное бежевое пальто, которое громче всех приветствий, громче «Интернационала» кричало, что оно сделано за границей. Хорошо сшитое, из дорогого материала, отлично сидящее на своей обладательнице, оно не стонало, как эта толпа вокруг Киры, о ничтожности и убожестве существования. Кроме того, на британском товарище были шелковые чулки — золотистое сияние, облизывающее ноги, увенчанные новыми коричневыми лакированными узорчатыми туфлями.
И вдруг Кире неудержимо захотелось завопить, броситься на платформу и вцепиться в эти сверкающие ноги, повиснуть на них, вцепиться в них своими зубами так, чтобы эти ноги утащили ее в свой мир, который существует где-то далеко, а сейчас оказался вот тут, совсем рядом, в пределах досягаемости ее крика о помощи.
Однако она только качнулась и закрыла глаза.
Демонстрация остановилась. Все стояли, топтались на месте, чтобы согреться, и слушали речи. Речей было много. Говорила женщина из Британского Профсоюзного Движения. Охрипший переводчик выкрикивал слова в площадь, которая покрылась красно-багряными пятнами и пестрела цветом военных форм. Люди в толпе были плотно прижаты друг к другу.
— Это — захватывающее зрелище. Нас послали сюда рабочие Англии, чтобы мы могли увидеть все собственными глазами и сказать всему миру правду о том величайшем эксперименте, который вы проводите. Мы расскажем всем об этих многотысячных коллективах русских тружеников, которые так горячо и свободно выражают свою преданность Советскому Правительству.
Лишь на одно безумное мгновение Кира подумала, что может прорваться сквозь толпу, подбежать к этой женщине и крикнуть ей, рабочим Англии, всему миру о том, какова на самом деле та правда, которой они жаждут. Но она вспомнила о Лео, который остался дома, о Лео, кашляющем, мраморно-бледном Лео. Перед ней стоял выбор: либо Лео, либо — правда для всего мира, который к тому же не станет ее слушать. Лео победил.
* * *
В пять часов вечера сверкающий лимузин забрал делегатов, и демонстрация разошлась. Темнело. Кире нужно было успеть на лекцию в институт.
Холодные, плохо освещенные аудитории поднимали ее настроение. Все эти схемы, чертежи и плакаты на стенах, изображающие брусья, балки и поперечные сечения, были такими точными и выглядели так беспристрастно и незапятнанно. Хотя бы один короткий час, несмотря на то, что ее желудок трепетал от голода, она смогла подарить мечтам о том, что станет когда-нибудь инженером и будет строить алюминиевые мосты и башни из стали и стекла; и о том, что перед ней есть какое-то будущее.
После лекции, спеша по темным коридорам, она натолкнулась на Товарища Соню.
— А, товарищ Аргунова, — сказала Товарищ Соня. — Давненько мы вас не видели. Вы уже не так активно занимаетесь учебой, а? А уж об общественной деятельности и говорить нечего — вы ведь у нас самая ярая индивидуалистка.
— Я… — начала Кира.
— Это — не мое дело, товарищ Аргунова, это меня не касается. Я вот только подумала о том, как, по слухам, партия скоро будет поступать со студентами, которые не проявляют общественной сознательности.
— Я… понимаете… — Кира подумала, что будет лучше все объяснить. — Я работаю, и я очень социально активна в нашем кружке политпросвета.
— Ну да?! Что вы говорите?! Мы вас, буржуев, знаем. Все вы активные, когда боитесь потерять теплое местечко. Вам нас не надуть.
* * *
Когда Кира вошла в комнату, Мариша вскочила, как отпущенная пружина:
— Гражданка Аргунова! Держите свою проклятую кошку у себя и комнате, или я сверну ей шею!
— Мою кошку? Какую кошку? У меня нет никакой кошки.
— Да? А это кто сделал. Ваш дружок? — Мариша показала на лужу в середине ее комнаты. — А это что такое? Слон, что ли?
— кипятилась она еще больше, в то время как послышалось мяу , и пара серых пушистых ушек показалась из-под стула.
— Это не моя кошка, — сказала Кира.
— А откуда же она тогда взялась?
— Откуда я знаю?
— Вы никогда ничего не знаете!
Кира не ответила и прошла в свою комнату. Она услышала, как Мариша в коридоре колотит в перегородку, которая отделяла их от других жильцов, и кричит:
— Эй, вы там! Ваша чертова кошка доску свернула и… опять весь пол засрала! Заберите ее отсюда, или я из нее все кишки выпущу и пожалуюсь на вас управдому!
Лео еще не вернулся. В комнате было темно и холодно, как в подвале. Кира включила свет. Кровать была не застлана; одеяло валялось на полу. Она разожгла «буржуйку», дуя на сырые поленья; ее глаза слезились. Трубы пропускали дым. Она подвесила жестянку на проволоке, чтобы сажа не падала на пол.
Она подкачала примус. Он никак не зажигался; опять забились трубки. Она обыскала всю комнату, но специального ежика для чистки нигде не было. Она постучала в дверь.
— Гражданка Лаврова, вы снова взяли мой ежик для чистки примуса?
Никакого ответа. Она распахнула дверь.
— Гражданка Лаврова, это вы взяли мой ежик для чистки примуса?
— Ах, да, — сказала Мариша. — Вам жалко даже такой ерунды. Вот он. Подавитесь.
— Сколько раз вам говорить, гражданка Лаврова, чтобы вы не смели брать мои вещи в мое отсутствие?
— Ну и что вы будете делать? Жаловаться?
Кира взяла свой ежик и хлопнула дверью.
Она чистила картошку, когда вошел Лео.
— О, — сказал он, — ты дома?
— Да. Где ты был, Лео?
— Какое тебе дело до этого?
Она не ответила.
Его плечи ссутулились; губы были слишком синими. Она знала, куда он ходил, и знала то, что сходил неудачно. Она продолжала чистить картошку. Он стоял, протянув руки к «буржуйке», его губы дрожали от боли. Он закашлялся. Затем он резко повернулся и сказал:
— То же самое. Ты ведь знаешь. Проторчал там с восьми утра. Мест не появилось. Никакой работы. Никакой.
— Все в порядке, Лео. Нам не надо волноваться.
— Нет? Не надо волноваться?! Тебе, значит, нравится, что я живу на твои деньги? Ты хочешь сказать, чтобы я не волновался, в то время как ты до того урабатываешься, что становишься похожей на живой труп?
— Лео!
— Я не хочу, чтобы ты работала! Я не хочу, чтобы ты готовила! Я не… О, Кира! — Он обнял ее и положил свою голову ей на плечо, зарылся лицом в ее шею; рядом голубым пламенем горел примус.
— Кира, ведь ты простишь меня, ведь так?
Она погладила по его волосам своей щекой, так как ее руки были все в картофельных очистках.
— Конечно. Любимый… Почему бы тебе не лечь и не отдохнуть? Ужин через минутку будет готов.
— Почему ты не разрешаешь мне помочь тебе?
— Но мы ведь давно закрыли эту тему.
Он наклонился к ней, подняв ее подбородок. Она прошептала, слегка дрожа: «Не надо, Лео, не целуй меня — здесь». Она протянула свои грязные руки над примусом.
Он не поцеловал ее. Горькая, едва заметная усмешка метнулась в одном из уголков его рта. Он прошел к кровати и упал на нее.
Он лежал так неподвижно — одна рука свисает до пола, а голова откинута назад, — что она почувствовала какую-то тревогу. Время от времени она нежно звала его: «Лео», лишь для того, чтобы увидеть, как он откроет глаза. Каждый раз она жалела, что позвала его: она не хотела, чтобы его глаза были открыты и неподвижно смотрели на нее. Она — которая раньше всегда закрывала дверь между ними, чтобы он не мог видеть ее в те моменты, когда она готовит — теперь стояла перед ним, нагнувшись над примусом, благоухая керосином и луком; ее руки были скользкими от грязи; ее волосы свисали вниз липкими прядями, закрывая нос, который без пудры лоснился; ее красные глаза и ноздри выделялись на белом лице; ее тело бессильно склонилось под грязным фартуком, который она не успела постирать; ее движения были тяжелыми и медленными, исчезла врожденная их ловкость; Кирой двигала лишь усталость.
Когда ужин был готов и они сели, глядя друг на друга через стол, она подумала с болью, к которой так и не смогла привыкнуть, что он — чье лицо Кира хотела видеть вечно и выглядеть при этом молодой, бодрой, трепещущей от обожания — смотрит сейчас в глаза, распухшие от дыма, смотрит на бледный рот, который улыбается через силу.
У них было на столе просо, картошка и лук, зажаренный в льняном масле. Кира была так голодна, что ее руки с трудом подчинялись ей. Но она не могла дотронуться до проса. Она внезапно почувствовала неудержимое отвращение, какую-то ненависть. Она скорее готова была умереть от голода, чем проглотить еще одну ложку этой горькой массы, которую она ела, как ей казалось, всю свою жизнь. Она без особого интереса задумалась — есть ли на земле такое место, где не тошнит от каждого глотка; место, где яйца, и масло, и сахар — не недостижимый, сводящий с ума идеал, которого все рьяно жаждут и который все равно остается недостижимым.
Она помыла посуду в холодной воде; на поверхности воды в кастрюле плавал застывший жир. Потом она надела валенки.
— Мне надо идти, Аео, — сказала она, словно извиняясь. — Сегодня вечер в политпросвете. Общественная работа, ты ведь знаешь.
Он не ответил; он даже не смотрел на нее, когда она выходила.
* * *
Кружок политпросвета заседал в библиотеке Дома Крестьянина. Библиотека отличалась от других комнат в этом здании только тем, что в ней было больше плакатов и меньше книг, и эти книги стояли в ряд на полках, а не лежали высокими стопками на столах.
Девушка в кожаной куртке была председателем этого кружка; все служащие Дома Крестьянина были его членами. В кружке занимались «политическим самообразованием» и изучением «истории революционной философии». Кружок собирался дважды в неделю; один из членов зачитывал доклад, который он подготовил, остальные обсуждали его.
На этот раз была очередь Киры. Она подготовила доклад на тему «Марксизм и ленинизм».
— Ленинизм — это марксизм, приспособленный к русской действительности. Карл Маркс, великий основатель коммунизма, считал, что социализм — это логический результат капитализма в стране с высокоразвитой индустрией, где пролетариат обладает высокой степенью классовой сознательности. Но наш великий вождь, товарищ Ленин, доказал, что…
Она переписала свой доклад, слегка изменив слова, из «Азбуки Коммунизма», книги, изучение которой было обязательным для каждой школы страны. Она знала, что все слушатели читали ее, что они читали и ее доклад, снова и снова, на каждой передовице любой газеты все последние шесть лет. Они сидели вокруг нее, сгорбившись, бессильно вытянув ноги; они дрожали в своих пальто. Они знали, что она находится здесь по той же причине, что и они. Девушка в кожаной куртке сидела на председательском месте и время от времени зевала.
Когда Кира закончила, несколько рук вяло похлопали.
— Кто желает высказать замечания, товарищи? — спросила председатель.
Молодая девушка с очень круглым лицом и несчастными глазами прошепелявила, желая показать свой активный интерес:
— Я думаю, что это прекрасный доклад, и очень ценный, и поучительный, потому что он был отличным, понятным и объяснил ценность новой теории.
Некий чахоточный молодой интеллектуал с синими веками и пенсне сказал в обычной для ученого манере:
— Я хочу сделать следующее замечание, товарищ Аргунова: когда вы говорите о том, что товарищ Ленин ставил крестьянина рядом с индустриальным рабочим в схеме коммунизма, вы должны уточнить, что речь идет о бедном крестьянине, а не каком-нибудь другом, потому что, как известно, в деревнях есть и богатые крестьяне, которые враждебно настроены к ленинизму.
Кира знала, что должна спорить и защищать свой доклад; она знала, что чахоточный молодой человек вынужден был спорить, чтобы показать свою активность; она знала, что эта дискуссия интересует его не больше, чем ее, что его веки были усталыми и синими от бессонницы, что он нервно сжимал руки, не осмеливаясь взглянуть на часы, не осмеливаясь позволить своим мыслям перескочить на дом и на те заботы, что его ожидали.
Она монотонно сказала:
—- Когда я говорю о крестьянине, который стоит рядом с рабочим в теории товарища Ленина, то, само собой, я имею в виду бедного крестьянина, так как никакому другому крестьянину нет места в коммунизме.
Тот же молодой человек сонливо сказал:
— Да, но я думаю, что мы должны быть последовательными в науке и говорить: «бедный крестьянин».
Председатель сказала:
— Я согласна с последним заявлением. Этот тезис должен быть исправлен и должен читаться в этом месте: бедный крестьянин . Еще замечания, товарищи?
Замечаний не было.
— Благодарим товарища Аргунову за ее ценную работу, — сказала председатель. — На нашем следующем собрании мы заслушаем доклад товарища Лескова на тему «Марксизм и коллективизм». Объявляю собрание закрытым.
С судорожным рывком и хлопаньем стульев они ринулись вон из библиотеки, вниз по темным лестницам, на темные улицы. Они выполнили свой долг. Вечер — или то, что осталось от него — принадлежал теперь им.
Кира шла быстро и слушала свои собственные шаги, слушала как-то неосмысленно, ни о чем не думая; она уже могла теперь думать, но после стольких часов ужасных усилий ни о чем не думать, помнить лишь то, что думать нельзя, мысли возвращались медленно. Она лишь слушала звук собственных шагов, быстрый, твердый, четкий, и постепенно их сила и их надежда стали подниматься по ее телу, к сердцу, к пульсирующему туману в висках. Она откинула голову назад, словно отдыхала, плывя на спине под самым небом, чистым, черным; на кончике ее носа примостились звезды и снежные сугробы крыш, которые чисто блестели в холодном спете звезд, словно белоснежные девственные вершины гор.
Затем она выпрямилась резким, легким движением тела Киры Аргуновой и прошептала себе, как привыкла шептать себе за последние два месяца: «Это — война. Это — война. Ты ведь не сдашься, Кира, а? Война не опасна до тех пор, пока ты не сдашься. Ты — солдат, Кира, и ты не сдашься. И чем труднее, тем счастливее ты должна быть от того, что ты можешь все это выдержать. Вот так. Чем трудней — тем счастливей. Это — война. Ты — хороший солдат, Кира Аргунова».
* * *
Когда Лео обнял ее и прошептал в ее волосы: «Ну же, Кира. Сегодня. Пожалуйста!» — она поняла, что больше не может отказывать. Ее тело, внезапно ослабевшее, требовало одного: сна, бесконечного сна. Ее повергло в ужас это свое неохотное подчинение, онемелое, безжизненное, безответное.
Он прижал ее тело к своему. Его кожа была теплой и успокаивающей под холодным одеялом, и она закрыла глаза.
— Что такое, Кира?
Она улыбнулась и вложила свои последние силы в губы, которые вжались в ложбинку его ключицы, в руки, которые обняли его тело. Но затем она расслабилась, и одна рука свесилась, мягкая и слабая, через край кровати. Она резко открыла глаза, она любила его, она хотела его, она хотела хотеть его — она прокричала себе это почти вслух. Он целовал ее тело, но Кира думала о том, как восприняли се доклад, о Тине и о девушке в кожаной куртке, о возможном сокращении штатов — и вдруг ее охватило отвращение к его мягким, голодным губам, потому что сама она, или что-то в ней, или вокруг нее было слишком уж недостойным его. Но она могла еще некоторое время бороться со сном, и она напрягла свое тело, словно для сурового испытания; все ее мысли о любви превратились в одно мучительное желание — чтобы все это кончилось побыстрее.
* * *
Было уже за полночь, и она не знала, спала ли она или нет. Лео хрипло дышал на подушке рядом с ней, его лоб был покрыт холодным потом. В ее голове царил туман, и лишь одна мысль была ясной: фартук. У нее грязный фартук; он отвратителен; она не могла позволить Лео увидеть, как она его носит на следующее утро; только не на следующее утро.
Кира тихо вылезла из постели и набросила пальто поверх ночной сорочки; было очень холодно, но она была слишком усталой, чтобы одеться. Она поставила таз с холодной водой на пол ванной и упала рядом; сунула фартук, мыло и свои руки в жидкость, которая казалась кислотой.
Кира не знала, бодрствует ли она на самом деле, и ей было все равно. Она знала только, что большое, желтое, жировое пятно никак не хочет отстирываться, и она терла, терла и терла сухим, едким желтым мылом, скребя ногтями, костяшками пальцев. Мыльная пена липла к меховым манжетам ее пальто и капала на пол, груди Киры судорожно вздрагивали, упираясь в оловянный край таза; ее волосы спадали вниз, в пену; рядом с дверью ванной высокое голубое окошко искрилось от мороза; костяшки ее пальцев кровоточили, а в комнате Мариши кто-то играл «Джона Грэя» на расстроенном пианино. Боль нарастала в костяшках ее пальцев, в ее глазах, в коленях, разливалась по спине; багровые руки были все в грязных, жирных мыльных хлопьях.
* * *
Они много месяцев откладывали деньги и в один воскресный вечер купили два билета на «Баядеру». Эту оперетту превозносили как «последнюю сенсацию в Вене, Берлине и Париже».
Они сидели торжественные, взволнованные, благоговейные, как на церковной службе. Кира была бледнее, чем обычно, в своем сером шелковом платье, Лео старался сдержать кашель, и они слушали эту буйную оперетту оттуда, из-за границы.
Это был очень веселый абсурд. Это был словно взгляд сквозь снега и флаги, сквозь границу, в самое сердце того, другого мира. Все было разноцветным, кругом блестки и хрустальные бокалы, и настоящий заграничный бар со входом из матового стекла, где зеленый свет настоящего заграничного лифта уползал наверх каждый раз, когда кто-то входил. Кружились женщины в мерцающем атласе из тех мест, где существуют моды; какие-то люди исполняли смешной заграничный танец под названием шимми ; выбежала женщина, которая не пела, а пролаивала слова, презрительно выплевывая их в зал заунывным, хриплым голосом, который переходил вдруг в сиплый стон — и гремела музыка, дерзко смеющаяся, захватывающая дух, бьющая по ушам, вызывающая, пьяная, словно вызов торжествующего веселья, словно «Песня разбитого бокала»; это была жизнь, которая существовала где-то, которая была жизнью, а не пародией.
Публика хохотала, аплодировала и снова хохотала. Когда после окончания представления зажегся свет, весело улыбающиеся люди, проходя между рядами, с изумлением оглядывались на девушку и сером шелковом платье, которая сидела на стуле в опустевшем ряду согнувшись; она, закрыв лицо, рыдала.

Theme by Danetsoft and Danang Probo Sayekti inspired by Maksimer