Великое политическое суеверие

Великое политическое суеверие политики прошедших времен было божественное право монархов. Великое суеверие нашего времени – это божественное право парламентов. Миропомазания, по-видимому, совершенно незаметным образом с единой головы стекло на головы большого числа людей, освящая их самих и их декреты.
Можно находить первое из этих верований нерациональным; но нельзя не признать, что оно было логичнее второго. Если мы вернемся к тем временам, когда монарх был богом, или потомком бога, или посланником бога – то мы везде находим основательные причины для пассивного повиновения его воле. Когда, например, в царствование Людовика XIV такие теологи, как Боссюэт, учили, что короли – боги и некоторым образом обладают божественной независимостью, или когда люди верили, как наши тории былых времен, что «монарх есть посланник неба», то очевидно из этой предпосылки получалось обязательное заключение, что для власти государства не может быть пределов. Но современный принцип защищать таким образом нельзя. Законодательный корпус, который не может сослаться ни на божественное происхождение, ни на божественную миссию, лишен возможности прибегнуть к сверхъестественному авторитету для узаконения своих притязаний на неограниченную власть; с другой стороны, никто никогда не пытался обосновать такие притязания доказательствами естественного порядка вещей. Следовательно, вера в неограниченную власть законодательного корпуса не имеет логического характера прежней веры в неограниченную власть монарха.
Любопытно видеть, как люди вообще фактически придерживаются доктрин, от которых они уже отреклись в принципе, сохраняя таким образом сущность после того, как оставили формую в теологии примером в этом отношении служит Карлейль: будучи студентом, он отрекается от веры предков, но в сущности он отбрасывает только оболочку и сохраняет содержание его понятий о вселенной и о человеке; все его поведение показывает, что он остался одним из ревностных шотландских кальвинистов. Наука также дает нам пример человека, который с натурализмом в геологии соединяет веру в сверхъестественное в биологии – это сэр Чарльз Ляйель. Когда он впервые излагает теорию формации в геологии, он не обращает никакого внимания на космогонию Моисея, зато он еще долгое время продолжает защищать веру в сотворение каждого отдельного органического типа, веру, которая может опираться только на космогонию Моисея, и лишь в самый последний период своей жизни он соглашается с аргументами Дарвина. В политике, как это мы видели из предыдущего изложения, мы имеем перед собой подобную же картину. Молчаливым соглашением признана доктрина неограниченной власти государства: доктрины этой придерживаются и тории, и виги, и радикалы, но она имеет свое начало в той эпохе, когда законодатели считались посланниками Бога. Она жива еще и по сие время, несмотря на то, что вера в божественное посланничество уже исчезла. «О! Парламентский акт всесилен», отвечают гражданину, усомнившемуся в законности какого-либо произвольного вмешательства, и гражданин смолкает. Ему и в голову не приходит спросить, каким образом, когда и где возникло такое всемогущество, ограничиваемое только материальной невозможностью.
Мы позволим себе усомниться в этом всемогуществе. Так как теперь не ссылаются более на когда-то отвечавшую требованиям логики теорию, будто царствующий на земле есть представитель того, кто царствует на небе, и потому все люди обязаны повиноваться ему во всем, то мы спрашиваем, на каком основании мы обязаны во всем повиноваться конституционному или республиканскому правительству, не претендующему на небесное происхождение своей власти. Этот вопрос, очевидно, заставляет нас подвергнуть критике прошедшие и настоящие теории, касающиеся политической власти. Может быть, мы должны извиниться, что возвращаемся к давно решенным вопросам, но мы находим достаточное извинение в том, что общепризнанная теория, как мы это развивали выше, плохо обоснована или вовсе не имеет никакой основы.
Прежде всего мы берем понятие о верховной власти, и критический взгляд на это понятие в таком виде, в каком оно усваивается всеми, кто не признает сверхъестественного происхождения такой власти, приводит нас к аргументам Гоббса.
Допустим справедливость постулата Гоббса: «Когда люди не живут под одной общей властью, держащей их в страхе, они находятся в состоянии, называемом войной… друг против друга». Это неправда, потому что мы знаем нецивилизованные общества, где без «единой общей власти, держащей их в страхе», царствует более глубокий мир и большая гармония, нежели в обществах, где эта власть существует. Предположим также, что Гоббс прав, когда он утверждает, что правительственная власть в обществах основана была первоначально из-за стремления поддержать в них порядок, хотя в действительности эта власть рождается обыкновенно из потребности подчинения вождю во время наступательной или оборонительной войны и не имеет в начале ни теоретически, ни фактически никакого отношения к поддержанию порядка в ассоциации, созданной индивидами. Еще раз допустим ту невозможную гипотезу, что члены общины, во избежание бедствий, причиняемых постоянно повторяющимися столкновениями, заключают между собой «договор или соглашение», по которому все они отказываются от своей первобытной свободы действий; допустим даже, что их потомки навсегда связаны договором, заключенным их отдаленными предками. Не будем, говорю я, возражать на эти данные, перейдем прямо к тем заключениям, которые выводит из них Гоббс. Он говорит так:
«Там, где не существует никакого договора, не была вручена известная часть общих прав, и каждый человек имеет право на все, следовательно, никакое действие не может быть несправедливым. Но там, где есть договор, нарушить его несправедливо и несправедливость есть ничто иное, как неисполнение договора… Поэтому, прежде чем какому-либо поступку может быть дано название справедливого или несправедливого, необходимо существование принудительной власти, которая силой заставляет всех людей одинаково исполнять их договор, ради страха перед наказанием, боле ощутительным, чем та выгода, которую они надеются извлечь из нарушения договора».
Люди во времена Гоббса были, может быть, действительно настолько развращены, чтобы оправдывать его предположение, будто ни один из них не исполнил бы договора, которым он связал себя, если бы не было принудительной власти и страха перед наказанием! В наши дни можно «применять эпитеты справедливый и несправедливый» даже и тогда, когда никакого принудительного права не признается.
Между моими друзьями я мог бы назвать с полдюжины таких, которые, – я в этом убежден – были бы верны своему обещанию и без того, чтобы им необходимо было угрожать наказанием, и для которых обязательства имели бы одинаковую силу, как при отсутствии принудительной власти, так и при ее наличности. Однако, не останавливаясь на замечании, что эта ничем не доказываемая гипотеза ослабляет аргумент Гоббса в пользу государственной власти и признавая одновременно и его предпосылки и его заключения, мы должны остановить внимание читателя на двух важных выводах. Один из них – тот, что власть государства, покоящаяся на таком основании, есть только средство к достижению известной цели и законна лишь в тех случаях, когда служит для приближения к этой цели: если же цель не достигается, то и власть, на основании допущенной гипотезы не существует. Другое заключение – то, что цель, ради которой получившая такое значение власть существует, состоит в том, чтобы возложить на обязанность правосудия поддерживать справедливость в сношениях между гражданами. Логически рассуждая, никакое принуждение по отношению к гражданам не может быть справедливым, если оно не необходимо или для предупреждения прямых и косвенных покушений, направленных к нарушению договора, или же для организации защиты против внешних врагов. Здесь мы имеем, во всей полноте их функции верховной властью такими, какими они вытекают из теории Гоббса.
Гоббс строил свои доводы в интересах абсолютной монархии. Его нынешний поклонник, Остин, поставил себе целью вывести авторитет закона из неограниченной верховной власти одного человека или большей или меньшей группы людей по отношению к целой общине. Остин служил сначала в армии и о нем справедливо говорили, что военная служба оставила следы на его “Province of Jurisprudence”. Если мы, не останавливаясь перед его приводящей в отчаяние педантичностью, его бесконечными определениями и беспристрастными повторениями, служащими к тому, чтобы замаскировать сущность его доктрины, рассмотрим, из чего состоит эта последняя, то мы ясно увидим, что он отождествляет гражданскую власть с военной: он допускает a priori, что как одна, так и другая, по отношению к происхождению и распространенности сферы влияния стоит вне всякого спора. Чтобы обосновать силу положительного закона, он возвращает нас к абсолютизму власти, которая предписывает его: к монархии, аристократии или наиболее значительной группе избирателей в демократическом государстве, и согласно с этим он называет верховным главой институт подобного рода, противополагая его остальной общине, которая по неспособности или по какой-либо иной причине, остается в подчинении. Признав, или, скорее, допустив без всякого рассуждения неограниченную власть того простого или сложного, широкого или узкого коллектива, который он называет носителем верховной власти, ему, разумеется, ничего не стоит вывести отсюда ценность декретов власти, которые он называет положительным законом. Но он только отдалил проблему, а не разрешил ее. Вопрос состоит главным образом в том, чтобы знать: откуда происходит верховная власть? С какой стати отдельное лицо или меньшинство, или большое число людей получает право на такое неограниченное преобладание над остальными членами группы? Критический ум с полным основанием мог бы сказать: «Не трудитесь выводить положительный закон из неограниченной власти; его происхождение достаточно очевидно: докажите сначала вашу абсолютную власть».
На этот вопрос вы не получите ответа. Рассмотрите точку отправления доктрины Остина и вы увидите, что она не более обоснована чем доктрина Гоббса. Если мы не допустим божественного происхождения или посланничества, никакое правительство с одной ли, со многими ли главами не может доказать основательности своих притязаний на абсолютную власть.
«Но позвольте, слышу я со всех сторон, существует неоспоримое право большинства, дающее неоспоримые права избираемому им парламенту».
Здесь мы дошли до самой сути вопроса. Божественное право парламентов означает божественное право большинства. Основной мыслью и для рассуждения законодателей, и для народа служит убеждение, что большинство имеет неограниченные права. Такова теория, принятая всеми без доказательств, как истина, очевидная сама по себе. Тем не менее критика, как я думаю, покажет, что это общепринятое мнение должно подвергнуться радикальному изменению
В статье: «Об основах администрации железных дорог», напечатанной в “Review of Edinbourg” в октябре 1854 г., я имел случай говорить о полномочиях большинства, приводя в пример образ действий акционерных кампаний и не могу лучше расчистить дорогу для полученных мною выводов, как приводя следующее извлечение из этой статьи:
«при каких бы обстоятельствах или для какой бы цели ни работала совместно известная группа людей, мы допускаем, что если между ними возникнет разногласие, справедливость требует, чтобы исполнилась воля большинства, а не меньшинства, и это правило считается одинаково применимым во всех случаях, какого бы свойства ни был спорный вопрос. Это убеждение до того укоренилось и в принципе, из которого оно вытекает, до такой степени мало вдумывались, что сомнение в основательности его удивит многих. А между тем краткое рассмотрение вопроса убеждает нас в том, что это мнение есть ничто иное, как политический предрассудок. Мы легко найдем примеры, доказывающие доведением до абсурда, что право большинства есть право чисто условное и применимое лишь в известных пределах. Предположим, на общем собрании какого-нибудь филантропического общества принято решение, что ассоциация не только будет облегчать бедных, но будет еще, кроме того, путем проповедей, бороться с папизмом в Англии. Могут ли пожертвования католиков, участвующих в ассоциации в видах благотворительности, быть на законном основании использованы для этой цели? Предположим далее, что в комитете для устройства публичной библиотеки большинство членов, придя к убеждению, что при существующих обстоятельствах стрельба в цель имеет более значения, нежели чтение книг, решит изменить цель ассоциации и употребит имеющиеся в его распоряжении суммы на покупку пороха, пуль и мишеней, – должны ли будут прочие члены подчиниться этому решению? Предположим еще, что под влиянием полученных из Австралии известий, большинство в обществе свободных арендаторов решится не только в полном составе отправиться эксплуатировать золотые прииски, но и употребить капиталы общества на снаряжение корабля. Может ли считаться такой захват собственности справедливым по отношению к меньшинству? И обязано ли меньшинство присоединиться на первый из этих вопросов, а тем более на другие. И это понятно, ибо всякий человек должен признать такое положение: лицо по одному тому, что оно присоединилось к другим, не может без нарушения справедливости быть вовлечено в действия, совершенно посторонние той цели, которую оно имело в виду, вступая в ассоциацию. Каждое меньшинство в вышеупомянутом случае могло бы совершенно справедливо ответить тем, которые хотят оказать на него давление. «Мы соединились с вами в виду определенной цели; мы отдали наши деньги и наше время для достижения этой цели; во всех относящихся к ней вопросах мы согласились сообразоваться с волей большинства, но по другим вопросам мы на это не давали согласия. Если вы склоните нас примкнуть к вам с определенной целью, а потом задумаете преследовать другую цель, о которой мы не были предупреждены, то вы добиваетесь нашей поддержкой под ложными предлогами; вы нарушаете выраженное или молчаливое соглашение между нами, и с этого момента мы более не связаны вашими решениями». Вот, очевидно, единственно рациональное толкование вопроса. Общий принцип, на котором покоится справедливое управление делами всякой ассоциации, заключается в том, чтобы члены его обязались одни перед другими, каждый за себя, подчиняться воле большинства во всех делах, относящихся к осуществлению той цели, которой они вступили в сообщество, но не других каких-либо целей. Только в этих пределах соглашение и имеет силу. И действительно, так как самый характер соглашения обусловливает, что заключающие его знают наперед свои обязательства, и так как те, кто соединяются с другими для определенных целей, не могут предвидеть всех неопределенных целей, которые ассоциации вздумалось бы преследовать, то из этого и вытекает, что подписываемое соглашение не может распространяться на эти, не обозначенные заранее, цели. А в том случае, когда подробно определенных соглашений между ассоциацией и ее членами относительно этих необозначенных целей не существует, то большинство, которое принудило бы меньшинство служить достижению этих целей, сделалось бы виновным в самой возмутительной тирании.
Понятно, что если такое смешение понятий относительно прав большинства существует там, где контракт ассоциации само собой ограничивает эту власть, то оно должно быть еще сильнее там, где такого контракта не было заключено. Тем не менее принцип остается неизменным. Я настаиваю на том положении, что члены ассоциации обязываются лично для себя подчиняться воле большинства во всех делах, касающихся выполнения целей, ради которых они вступили в сообщество, но не в виду каких-либо иных целей. И я утверждаю, что это положение применимо к целой нации так же, как и к какому-либо частному собранию.
Я предвижу еще одно возражение: «Так как не существует никакого проекта, в силу которого люди соединились в нацию, как это имеет место в ассоциации, так как цель этого соединения никогда не была и не могла быть определена, то никаких ограничений не могло быть предусмотрено, и, следовательно, власть большинства неограниченна.»
Разумеется, мы должны признать, что социальный контракт, как в форме, принятой Гоббсом, так и в форме, измышленной Руссо, совершенно лишен основания. Более того: мы должны признать, что даже если бы такой контракт и был заключен, он не мог бы связывать потомков тех, которые его заключили. Кроме того, если кто-нибудь скажет, что за отсутствием этих ограничений власти, обусловливаемых актом ассоциации, ничто не мешает большинству силой навязывать свою волю меньшинству, то с этим приходится согласиться, прибавив, однако, что если большая сила большинства служит ему оправданием, то сила деспота, опирающаяся на достаточно грозную армию, также имеет свое оправдание. Но мы отдаляемся от нашей проблемы. Мы ищем здесь какого-нибудь более серьезного оправдания подчинению меньшинства большинству, нежели бессилие последнего перед материальным принуждением. Сам Остин, стремясь установить неоспоримый авторитет положительного закона и утверждая, что этот авторитет вытекает из абсолютного монархического, аристократического, конституционного или народного верховенства, принужден в конце концов допустить моральный предел держась своей теории, он настаивает на том, что верховное собрание, вышедшее из недр народа, обладает «законной свободой ограничивать политическую свободу народа по своей воле и по своему произволу»; он соглашается, что позитивная мораль может помешать правительству искажать политическую свободу, которую оно предоставляет или которую дарует своим подданным». Следовательно, надо найти не материальное, а моральное оправдание мнимо законному всемогуществу большинства.
На это мне, конечно, возразят следующее: «Само собою разумеется, что за отсутствием всякого соглашения и связанных с ним ограничений, власть большинства ничем не ограничена, так как справедливость требует, чтобы исполнялась воля большинства, а не меньшинства». Это возражение кажется весьма разумным, пока его не опровергнут. Мы можем ответить, однако, не менее основательным аргументом, что за отсутствием соглашения преобладания большинства вовсе не существует. Источником прав и обязанностей большинства и меньшинства является совместная деятельность, если же нет соглашения для совместной деятельности, то нет ни прав, ни обязанностей.
Здесь аргументация как будто останавливается на мертвой точке. При настоящем положении вещей нельзя ни господству большинства, ни ограничению этого господства приписать какое-либо моральное основание. Но с небольшим усилием мысли, мы можем выйти из этого затруднения. Устранив мысль о соглашении на совместное действие, о каком было говорено выше, мы спросим: какое соглашение соединило бы теперь фактически граждан воедино. На это мы получаем достаточно ясный ответ и вместе с тем достаточно оправдание для преобладания большинства в известной сфере, но не вне этой сферы. Отметим прежде всего те из этих ограничений, которые напрашиваются тотчас же.
Спросите всех англичан, желают ли они согласиться на совместные действия, чтобы ввести религиозное обучение или дать большинству право устанавливать верования и форму культа, – большая часть ответит энергично: нет. Если бы по поводу предложения воскресить законы против роскоши, учредили анкету относительно согласия подчиниться воле большинства при выборе покроя и качества материала одежды, почти все ответили бы отрицательно. Точно так же (возьмем вопрос из современной жизни) пусть спросят всех англичан – подчинятся ли они решению большинства по отношению того, что им следует пить, конечно половина и даже более половины скажут: нет. Как бы ни было широко желание вступить в сотрудничество для того, чтобы выполнить или урегулировать подобные действия, это желание было бы далеко не единодушным. Поэтому очевидно, что если бы мы сами должны были затеять социальную кооперацию и ясно определить свою цель, прежде чем добиться согласия на совместную деятельность, нашлось бы немало таких областей человеческой деятельности, в которых не согласились бы на кооперацию, а следовательно по отношению к ним не могло бы иметь место законное преобладание большинства над меньшинством.
Перейдем теперь к противоположному вопросу: для какой цели все согласились бы действовать совместно? Никто не станет отрицать, что для целей защиты от чужеземного вторжения согласие на кооперацию было бы фактически единодушным, за исключением квакеров, которые принесли в свое время большую пользу, а теперь начинают исчезать, все соединились бы для оборонительной (но не для наступательной) войны, и все тем самым обязались бы подчиниться воле большинства по отношению к мерам, которые следовало бы принять для достижения этой цели. Столь же фактически это единодушие проявилось бы и в соглашении на совместное действие для защиты от внутренних врагов. За исключением преступников каждый должен желать, чтобы его личность и собственность были защищаемы. Кратко говоря, каждый гражданин желает охранять свою жизнь, охранять вещи, которые нужны ему, чтобы жить и наслаждаться жизнью, и сохранять неприкосновенной свою свободу пользования этими вещами и приобретать подобные вещи. Очевидно, что он не может делать этого, если будет действовать изолированно. Против внешнего вторжения он бессилен, если не соединится с согражданами, защищать себя против покушений внутренних врагов, не вступая в подобный союз, было бы и трудно, и опасно, и бесплодно. Есть еще одна область совместного действия, в которой также все заинтересованы: это извлечение пользы из занимаемой территории. Если бы теперь, как и в первобытные времена, существовал общий контроль над пользованием землей отдельными лицами или группами, то решения большинства были бы законно преобладающими при определении условий, на которых земельные участки служили бы для продовольствия, или средств сообщения или же для других каких-либо целей. Даже теперь, когда вопрос осложнился, благодаря развитию частной собственности, государство остается все-таки главным собственником (в глазах закона каждый землевладелец есть арендатор казны); имеющим право взять обратно или экспроприировать, уплачивая соответствующую цену. Из этого можно заключить, что воля большинства преобладает по отношению к способам и условиям, при которых можно использовать почву так или иначе, а отсюда вытекает основа для соглашения в интересах публики с частными лицами или компаниями.
Нет надобности приводить здесь подробности или обсуждать пределы, отделяющие различные категории, или говорить, что входит в одну из них и что исключается из другой. Для поставленной нами цели достаточно будет признать ту неоспоримую истину, что существует бесчисленное множество таких действий, которые люди, если бы спросили их мнения, далеко не все согласились бы выполнить, даже если бы такова была воля большинства; и, наоборот, есть такие действия, на выполнение которых все согласились бы почти единодушно. Эта истина служит в наших глазах определенным основанием, чтобы навязывать волю большинства в известных границах, и определенным основанием, чтобы не признавать авторитета этой воли вне известных пределов.
При тщательном рассмотрении вопроса последний, очевидно, сводится к следующему: Каковы взаимные права группы и ее членов? Стоят ли права общины во всех случаях выше прав индивида? Или обладает ли индивид во всех случаях правами, стоящими выше прав общины? От решения этих вопросов зависит все построение политических мнений, в особенности тех, которые относятся к области управления в тесном смысле слова. Я имею намерение воскресить замолкнувшие разногласия, надеясь придти к иному заключению, чем общепринятое.
В своем сочинении: “The State in Relation to Labor” («Об отношениях государства к труду») проф. Джевонс говорит: «прежде всего мы должны выкинуть из головы мысль, что в сфере вопросов социальных существует что-либо похожее на отвлеченные права». В своей статье «О литературной собственности» Матью Арнольд выражает такое же мнение. Он говорит: «Автор не имеет никакого естественного права собственности на свои сочинения». Следовательно, он не имеет никакого естественного права на все, что он может произвести или приобрести. Например, я не так еще давно читал в одном весьма распространенном еженедельнике: «Доказывать еще раз, что не существует ничего подобного естественному праву, значило бы непроизводительно тратить свое время и свое знание». И мнение, выраженное в этих цитатах, высказывается обыкновенно государственными деятелями и юристами таким тоном, который заставляет думать, что не разделять его может только толпа, не привыкшая мыслить.
Может быть, этого не следовало бы заявлять в таком догматическом тоне, так как известно, что целая школа юристов на континенте держится мнения диаметрально противоположного мнению английской школы. Идея естественного права (Natur-Recht) составляет основной принцип немецкой юриспруденции, а как бы ни думали о немецкой философии, нельзя сказать, чтобы она не проникала в вопросы до самой глубины. Доктрину, принятую нацией, отличающейся между всеми своим пытливым умом, нацией, которую, конечно, невозможно причислить к поверхностным мыслителям, нельзя отбрасывать, как какое-нибудь народное поверье. Но это говорим лишь к слову. С предложением, которое отрицается в вышеприведенных цитатах, связано утверждение противоположного предложения. Каково же оно, если мы рассмотрим его поближе и выясним, на чем оно основано?
Возвратимся к Бентаму, и мы найдем у него яркую формулировку этого контрпредложения. Бентам говорит, что правительство выполняет свою роль, «создавая права, которые оно дарует индивидам: права безопасности для лиц, права защиты для их чести, права собственности и т.д.» Если бы эта доктрина выводилась из божественного права королей, она не содержала бы в себе ничего явно противного логике. Если бы она пришла к нам из древнего Перу, где Инка считался «источником, из которого истекает все», или из Шоа (Абиссиния), где царь есть «неограниченный властитель людей и всех земных благ», или из Дагомеи, где «все люди – рабы царя», она была бы логична. Но Бентам не только не был таким абсолютистом, как Гоббс, но еще защищал народное правительство. В своем «Конституционном кодексе» он предоставляет верховную власть целому народу и говорит: лучше «отдать верховную власть большей части тех, которых хотят главным образом сделать счастливыми», потому что «такое соотношение более, чем всякое другое соответствует достижению этой цели».
Посмотрим теперь, что будет, если мы поставим рядом эти две доктрины. Верховный властитель – народ – назначает представителей и создает таким образом правительство, которое в свою очередь создает права; затем, создав права, оно распределяет их отдельно каждому из членов державного народа, которым оно само было создано. Какой удивительный политический фокус! Матью Арнольд, утверждая в вышеназванной статье, что «собственность есть создание закона», предостерегает нас от «метафизического призрака собственности в самой себе». Действительно, из всех метафизических призраков более всего походит на тень тот, который предполагает, что вещь получается вследствие творческой деятельности известного лица, создающего эту вещь и вручающего ее затем своему собственному создателю.
С какой бы точки зрения мы ни взглянули на предложение Бентама, оно остается непонятным. Правительство, говорит он, выполняет свою обязанность, «создавая права». Слово «создавать» можно понимать двояко: оно может означать: творить что-нибудь из ничего, или же давать форму чему-нибудь, что уже существует. Многие люди думают, что сотворение чего-нибудь из ничего нельзя представить себе возможным даже для всемогущества и я думаю, что никто не будет утверждать, будто человеческое правительство может создать что-нибудь из ничего. Другая альтернатива – та, что человеческое правительство создает лишь во втором указанном смысле: оно дает форму чему-нибудь уже существовавшему раньше. В последнем случае возникает следующий вопрос: «Какова эта уже прежде существовавшая вещь, которой оно дает форму?» Очевидно, что весь вопрос сосредоточивается на слове «создавать», которое обманывает читателя. Бентам был очень щепетилен по отношению к точности выражений и в его «Книге об ошибках» (Booc of Fallaces) есть глава, относящаяся к «ложным терминам». Удивительно после этого, что он сам мог доставить такой поразительный пример превратности понятий, получающейся от ложного термина.
Но оставим в стороне все эти непонятные предложения и поищем наиболее обоснованного толкования мнения Бентама.
Можно сказать, что все полномочия и права существовали первоначально в состоянии нераздельного целого у верховного властелина – народа, и что это нераздельное целое отдано, как говорит Остин, в руки правительства, назначенного верховным властелином – народом – для того, чтобы оно произвело раздачу или распределение этих полномочий и прав. Если, как мы видели, предложение, что права создаются, есть только фигуральное выражение, то непонятный смысл мнения Бентама заключается в следующем: совокупность индивидов, которые, как отдельные личности хотят удовлетворить свои желания и которые, как целое, обладают всеми источниками удовлетворения, а также властью над всеми действиями индивидов, избирает правительство, и это правительство объявляет, каким образом и при каких условиях личная деятельность может иметь место и достигать желаемых результатов. Посмотрим, что под этим подразумевается. Каждый человек мыслится под двумя видами: как частный человек он подчинен правительству; как член общества, он член державного народа, избирающего правительство. Это значит, что как частный человек он принадлежит к тем, которым дают права, а как член общества, он один из тех, которые через посредство избранного ими правительства, дают права. Перейдем от абстрактного к конкретному и посмотрим, что означает это определение. Предположим, что община состоит из миллиона людей, которые, согласно нашей гипотезе, являются не только совладельцами населяемой ими страны, но также и совладельцами всех свобод действовать и владеть, так как единственное признанное право есть всеобъемлющее право общины. Что из этого следует? Каждый индивид, не обладая никаким продуктом собственного труда, обладает, как единица, наделенная верховной властью общины, одной миллионной частью права собственности на продукты труда всех остальных. Это есть неизбежный вывод. Так как , по мнению Бентама, правительство есть только агент, то даруемые им права суть права, доверенные ему державным народом прежде, чем правительство, во исполнение своей должности, раздаст их индивидам; если же это так, то каждый индивид обладает одной миллионной частью этих прав в качестве члена общества, тогда как он, в качестве частного человека, никакими правами не обладает последний он приобретает лишь тогда, когда все прочие члены миллиона соединяются для того, чтобы даровать ему их, тогда как он сам соединяется с ними, чтобы облечь этими правами каждого из прочих членов миллиона.
Таким образом, как бы мы ни толковали предложение Бентама, мы постоянно попадаем в целую сеть нелепостей.
Даже не зная противоположного мнения немецких юристов, даже без всякого анализа, показывающего, что их мнение не выдерживает критики, последователи Бентама могли бы менее легкомысленно относится к доктрине естественного права. Различные группы социальных явлений с одинаковой силой доказывают обоснованность этого учения, тогда как аргументы, которыми возражают на него, обоснованы очень плохо.
Некоторые племена в различных частях света дают нам картину того, как до возникновения определенного правительства жизнь регулируется обычаями. Бечуаны повинуются «с давних пор существующим обычаям». Между готтентотами Коранна скорее «терпят» своего вождя, чем повинуются ему, и «когда древние обычаи тому не противоречат, каждый человек действует так, как ему кажется справедливым на его собственный взгляд». Араукане не руководствуются «ничем, кроме первобытных обычаев или молчаливого соглашения». У киргизов суждения старейшин основываются на всеобще0признанных обычаях». О даяках Брук говорит, что «обычай, по-видимому, обратился в закон, и нарушение обычая влечет за собой штраф». Вообще существующие с незапамятных времен обычаи так священны для первобытного человека, что ему и в голову не приходит сомневаться в их справедливости, и когда устанавливается правительство, то власть его ограничивается ими. На Мадагаскаре слово короля имеет силу только в том случае, «когда нет ни закона, ни обычая, ни прецедента». Рифль говорит, что на Яве «обычаи страны ограничивают волю вождей». На Суматре также «вождям не позволяют изменять древние обычаи». Иногда даже – как, например, у ашанти «попытка изменить некоторые обычаи» повлекла за собой свержение царя с престола. Между теми обычаями, которые существовали до появления правительства и которым это правительство должно подчиняться, мы находим обычаи, признающие некоторые личные права, права поступать известным образом и владеть известными предметами. Даже там, где право собственности менее признается, мы находим право собственности на оружие, орудия, личные украшения и обычно это право распространяется на многие другие предметы. У индейцев Северной Америки, как, например, у племени змей, не имеющих правительства, существует частная собственность на лошадей. У чипавеев, «не имеющих организованного правительства», дичь, попадающая в частные сети, «считается частной собственностью», подобные же факты по отношению к хижинам, орудиям и другой личной собственности встречаются у ахтов, команчей, эскимосов и бразильских индейцев. Между различными нецивилизованными народами обычай установит право на сбор продуктов, выросших на вновь расчищенном участке, но не на самую почву; а тоды, не имеющие никакой политической организации, делают подобное же различие между собственностью на скот и на почву. Кольф и многие другие говорят о миролюбивых арафурах, что «они признают право собственности в самом широком значении слова, не имея у себя иного источника права, кроме решений, постановляемых старшинами, сообразно с обычаями предков». Но даже не ища доказательств между не цивилизованными племенами, на первых ступенях цивилизации мы находим их в достаточном количестве. Бентам и его последователи, по-видимому, забыли, что наши законы суть ничто иное, как слияние воедино «всех обычаев королевства». Эти законы лишь дали окончательную форму тому, что уже существовало до них. Таким образом, факт и теория совершенно противоположны друг другу. Дело в том, что собственность была признана раньше возникновения закона; теория же учит, что «собственность есть создание закона».
Соображения иного рода заставили бы поколебаться учеников Бентама, если бы они только достаточно взвесили их значение. Если бы правда было, как говорит Бентам, что правительство выполняет свою обязанность, «создавая права, которые оно дарует индивидам», то это значило бы, что не может быть даже приблизительного однообразия в правах, даруемых различными правительствами. При отсутствии основательной причины, управляющей их решениями, можно было бы держать пари на сто против одного, что решения эти не были бы одинаковыми. И однако – между этими решениями существует большое сходство. С какой бы стороны мы ни взглянули, мы находим, что правительства запрещают одинаковые роды насилия и, соответственно этому, признают одинаковые права. Они обыкновенно запрещают человекоубийство, воровство, нарушение брачной верности; этим они заявляют, что граждане могут быть защищены от известных родов насилия. И по мере того, как общество прогрессирует, покровительство распространяется на менее важные личные права: являются возмещения и вознаграждения за нарушения контрактов, за клевету, за лжесвидетельство и т.д. Одним словом, сравнение учит нас, что кодексы законов, если и становятся различными в деталях по мере своего развития, всегда согласуются в своих, основных пунктах. Что же это доказывает? Такое согласование не может быть случайным. Если оно существует, то лишь вследствие того, что, так называемое, создание прав заключалось единственно в санкционировании и формулировании их в более точном определении тех требований и тех положений права, которые естественно вытекают из индивидуальных желаний людей, живущих обществом.
Сравнительная социология бросает свет на другую группу фактов, из которых можно сделать тот же вывод. Вместе с социальным прогрессом увеличивается для государства задача не только санкционировать формулируемые им права индивидов, но и защищает их от всяких посягательств. Прежде чем постоянное правительство установится, и во многих случаях после того, как оно получило значительное развитие, права каждого индивида определяются и защищаются им самим и его семьей. У нынешних дикарей так же, как и у прежних цивилизованных народов, и даже и теперь в некультурных странах Европы, наказание за убийство есть частное дело и «священное право требовать кровь за кровь предоставляется известному члену семейной группы». Точно так же требуется произвольно каждым индивидом или его семьей удовлетворение за нападения на собственность и за другого рода обиды. Но по мере того, как улучшается социальная организация, центральная власть все более и более берет на себя обязанность обеспечивать личную безопасность индивидов, охрану их имуществ и до известной степени основательность их требований, установленных контрактом.
Исключительно занятое вначале защитой общества, как целого, против других обществ или организацией своих нападений на другие общества, правительство мало-помалу принимало на себя обязанность защищать индивидов друг от друга. Стоит лишь вспомнить то время, когда ношение оружия было общераспространенным обычаем, стоит представить себе увеличение безопасности лиц и имуществ, которой мы пользуемся теперь, благодаря улучшению полиции, или заметить сравнительную легкость, с которой удается добиться уплаты по небольшим долгам, чтобы убедиться в том, что государство обеспечивает каждому индивиду свободное преследование жизненных целей в тех пределах, которые ставит преследование подобных же целей другими лицами. Иначе говоря, рука об руку с социальным прогрессом идет также не только более широкое признание того, что мы называем естественным правом, но и более действительное его обеспечение правительством; последнее все более и более становится обязанным заботиться об осуществлении этих первичных условий индивидуального благосостояния.
В это же время происходила другая, еще более значительная перемена. В первые времена, когда государство не вмешивалось в защиту индивида против насилия, оно само совершало насилия всякого рода. Древние общества, усовершенствовавшиеся настолько, чтобы оставить по себе воспоминание, имели все завоевательный характер, всюду носят на себе печать военного режима. Как для того, чтобы успешно организовать борющуюся армию, солдаты должны пассивно повиноваться и не брать на себя инициативы иначе, как с разрешения своих начальников, точно так же я для того чтобы успешно организовать военное общество, граждане должны подчинять свою личную волю. Частные права стушевываются перед общественными, и личность теряет большую часть своей свободы действий. Одним из результатов является то, что военная дисциплина овладевает обществом, так же как и армией, и ведет за собой подробную регламентацию поведения. Предписания начальника, считающиеся священными, так как исходят якобы от божества, его предка, не встречают никакого ограничения в понятии личной свободы и регулируют человеческие действия в мельчайших подробностях: в пище, в способе приготовления кушаний, в стрижке волос и бороды, в украшениях одежды, сеянии хлеба и т.д. Этот всеобщий надзор, встречающийся почти у всех древних наций Европы, наблюдается также в обширных размерах и в Греции и был развит до высочайшей степени в самом воинственном из греческих государств – в Спарте. Подобно этому и в средние века во всей Европе, когда война была хроническим состоянием со свойственными этому состоянию политическими формами и понятиями, вряд ли существовал какой-либо предел для правительственного вмешательства: земледелие, промышленность, торговля подчинены были правилам во всех своих подробностях; религия и культ были предписаны законом, и начальники решали, кто имел право носить меха, употреблять серебряную посуду, печатать книги, завести голубятню и т.д. Но с развитием промышленной деятельности и с заменой режима правительственного принуждения режимом договора, с развитием соответственных чувств произошло (до недавней реакции, сопровождавшей возвращение к военному режиму) уменьшение этого вмешательства в индивидуальные действия. Законодатель постепенно переставал предписывать правила для сбора полевых продуктов, устанавливать соотношение между количеством скота и числом десятин земли, специализировать способы труда и материалы, которыми следует пользоваться, назначать плату за труд или цену съестных припасов, вмешиваться в манеру одеваться и в правила игры (исключая случаи мошенничества), назначать наказания или давать награды, премии за ввоз или вывоз разных продуктов, обязывать иметь известные религиозные и политические верования, препятствовать гражданам соединяться по желанию или путешествовать, где им хочется. Другими словами, по отношению к большей части своего образа действий право гражданина действовать бесконтрольно взяло верх над стремлением правительства контролировать его. Правительство, все более и более помогало гражданину отстранять всякое вмешательство в ту частную сферу, где он преследует свои жизненные цели, и, наконец, само ушло из этой сферы, или, иначе говоря, сузило область своего вмешательства.
Мы еще не отметили всех категорий фактов, иллюстрирующих ту же эволюцию. Улучшения и реформы законов вскрывают ее так же, как и заявления их авторов. С XV века, говорит профессор Поллак, один судья, решая вопрос общего права, заявил, что «так как в случаях, не предвиденных писанными правилами, юрисконсульты и канонисты выдумывают новое правило, сообразное с естественным законом, который есть основа всех законов, то вестминстерский суд может и хочет поступать так же». Кроме того, наша система морали, введенная и развитая ради пополнения пробелов общего права или ради исправления несправедливостей, всецело основана на признании прав индивида, существующих даже помимо всякой власти закона. И все изменения, испытываемые от времени до времени законом, после некоторого сопротивления со стороны законодателей, совершаются согласно с общераспространенными понятиями о необходимой справедливости, понятиями, которые не только не вытекают из закона, но бывают противоположны ему. Так, например, недавно изданный закон, дающий замужней женщине право собственности на ее личные приобретения, очевидно произошел из сознания, что естественная связь между затраченным трудом и приобретенной выгодой должна быть сохранена во всяком случае. Реформированный закон не создал право, но признание права создало реформированный закон.
Таким образом, из пяти различных категорий исторических доказательств получается убеждение, что как бы народные понятия о праве ни были смутны и по большей части неприемлемы, тем не менее они содержат некоторую тень истины.
Мы должны рассмотреть теперь, откуда произошла эта истина. Я говорил выше о той общеизвестной тайне, что все социальные явления, если рассмотреть их поглубже, приводят нас к законам жизни и что мы не можем понять их, если мы не обратимся к этим законам жизни. Поэтому перенесем вопрос о естественных правах с политической почвы в область науки, а именно науки и жизни. Пусть читатель не пугается: для нас достаточно будет самых простых и самых очевидных фактов. Мы рассмотрим сначала общие условия индивидуальной жизни, затем общие условия жизни социальной. Мы найдем, что и те, и другие ведут к одному и тому же выводу.
Животная жизнь влечет за собой потерю силы; всякая потеря требует возмещения; для возмещения же необходимо питание. Питание в свою очередь предполагает приобретение пищи; пища не может быть приобретена без способностей захвата и, обыкновенно, передвижения; а чтобы эти способности могли развиваться, необходима свобода движения. Заключите млекопитающее животное в тесное пространство, или свяжите ему члены, или отнимите у него пищу, которую оно добыло себе, вы причините ему смерть, если какой-либо из таких экспериментов будет продолжительным. За известным пределом невозможность удовлетворить своим потребностям становится пагубной. То, что мы говорим о высших животных, относится, конечно, и к человеку.
Если мы станем на сторону пессимистов и разделим их вывод, что жизнь есть зло, которому следует положить конец, то всякая нравственная основа действий, поддерживающих жизнь, исчезает, и весь вопрос рушится.
Если же мы примем доктрину оптимизма или доктрину прогресса, если мы скажем, что в общем жизнь приносит больше радостей, чем страданий или что она находится на пути к тому, чтобы доставлять более удовольствий, нежели горя, тогда действия, поддерживающие жизнь, получают оправдание и свобода выполнять их имеет свое разумное обоснование. Если мы сознаем цену жизни, то само собой разумеется, что не следует мешать людям выполнять действия, необходимые для поддержания жизни. Другими словами: если признается справедливым не препятствовать этим действиям, то, следовательно, признается и право совершать их. «Понятие о естественных правах», очевидно, берет свое начало из признания той истины, что если жизнь имеет свое оправдание, то должны быть оправдания и для действий, необходимых в целях ее сохранения, а, следовательно, и оправдание свобод и прав, обеспечивающих возможность этих действий.
Но это предложение, будучи верным не только по отношению к человеку, но и к другим существам, не имеет нравственного характера. Последний возникает лишь с появлением различия между тем, что позволено индивиду делать, развивая деятельность, поддерживающую его жизнь и тем, что ему не позволено. Различие это, очевидно, рождается только при наличности группы индивидов. Если индивиды находятся в непосредственном соприкосновении или даже несколько отделены друг от друга, действия одного могут влиять на другого, и если невозможно доказать, что некоторые из них имеют неограниченную власть делать все, что они хотят, тогда как другие этой власти не имеют, то следует допустить естественное ограничение. Понятие права на преследование известных целей из неэтической формы перейдет в этическую, когда признано будет различие между такими действиями, которые могут быть выполнены, не переходя границ нравственности, и такими, которые не могут быть выполнены при этом условии.
Это заключение, сделанное a priori, получается также a posteriori при изучении действий нецивилизованных народов. В наиболее неопределенной своей форме взаимное разграничение сферы действий проявляется во взаимных отношениях групп между собой, порождая соответствующие мысли и чувства. Обыкновенно в конце концов устанавливаются известные границы территорий, на протяжении которых каждое племя находит то, что ему нужно для жизни, и всякий, кто переходит за эти границы, получает отпор. У племени лесных ведда, не имеющих никакой политической организации, маленькие кланы владеют каждый своим участком леса и «условия такого раздела всегда соблюдаются». Относительно не имеющих правительства племен Тасмании передают, что «их охотничьи участки разграничены и переходящие за эти границы подвергаются нападениям». Очевидно, что споры между племенами, возникающие вследствие вторжения на чужую территорию, в конце концов приводят к установлению границ, в некотором роде к принудительному соблюдению их. Что верно по отношению к территориям, то верно и по отношению к различным группам. Убийство в одной из них, приписываемое, справедливо или нет, одному из жителей соседней территории, требует осуществления «священного права возмездия», и хотя враждебные действия делаются таким образом хроническими, новые нападения предупреждаются. Сходные же причины обусловили сходные же следствия на этих первых ступенях, когда семья или клан, более, чем индивид, составляли политическую единицу и когда каждой семье или клану приходилось защищать себя и свое имущество от других подобных групп. Эти взаимные ограничения, которые одна община предписывает другой, в каждой общине равным образом предписываются одним индивидом другому; понятия же и обычаи, свойственные группе, применяются более или менее и к сношениям между лицами. Хотя в каждой группе есть стремление со стороны сильного напасть на более слабого, однако в большинстве случаев сознание бед, вытекающих из агрессивного поведения, обуздывает это стремление. Всюду у первобытных народов на обиды отвечают обидами. Тернер говорит о таннесах: «прелюбодеяние и некоторые другие преступления предупреждаются страхом перед законом палки». «Фицрой говорит, что если патогонец не наносит вреда или обиды своему соседу, на него никто не нападает – и что каждый мстит лично тому, кто его обидел. Относительно наупесов мы читаем, что «они выработали себе очень мало законов; но то, что у них есть в этом отношении, представляет в чистом виде закон возмездия: око за око, зуб за зуб». Очевидно, что так называемый lex talionis стремится установить различие между тем, что каждый член общины может безопасно делать и чего не может, и затем уже меры принуждения до известного предела, но не далее. «Хотя, говорит Скулькрафт о чипавеях, у них и нет правильно организованного правительства, так как каждый человек является господином в собственной семье, они более или менее испытывают на себе влияние известных принципов, способствующих общему благу» и между этими принципами называет признание частной собственности.
Каким образом взаимное ограничение сферы деятельности создает понятия и чувства, подразумевающиеся под термином «естественные права», мы видим очень ясно на примере нескольких мирных племен, имеющих правительства лишь по имени или не имеющих никакого правительства. Кроме фактов, свидетельствующих о том, что тоды, санталы, лепхасы, бодосы, чакмасы, такуны, арафуры и т.д. до щепетильности уважают права друг друга, что вполне дикое племя лесных веддов, не имеющее никакой социальной организации, «считает совершенно непонятным, чтобы кто-нибудь мог взять то, что ему не принадлежит, ударить товарища или сказать какую-нибудь ложь». Таким образом, становится ясным и из анализа причин, и из наблюдения фактов, что в то время, как положительный элемент права выполнять действия, способствующие поддержанию жизни, зарождается в законах жизни, отрицательный элемент, дающий праву его этический характер, происходит от условий, создаваемых социальным сплочением.
И действительно, мнение, приписывающее правительству создание прав, настолько далеко от истины, что мы можем утверждать обратное: права, более или менее ясно установленные раньше появления правительства, становятся менее очевидными по мере того, как правительство развивается, параллельно с той практикой насилия, которая, посредством подчинения рабов и установления иерархии, создает государство; а признание прав, в свою очередь, приобретает определенность лишь тогда, когда военный режим перестает быть постоянным и власть правительства падает.
Если мы от жизни индивидов перейдем к жизни обществ, то перед нами встанет та же картина.
Хотя простой инстинкт общительности уже побуждает первобытных людей соединяться в группы, но еще более влечет их к тому опыт возможной выгоды совместного действия. Под каким условием может возникнуть это совместное действие? Очевидно, под единственным условием, чтобы те, которые соединяют свои усилия, получали от этого пользу лично для себя. Если, как в наиболее простых случаях, они соединяются для того, чтобы совершить нечто, что каждый из них отдельно не может исполнить или исполнил бы менее легко, они должны приступить к сотрудничеству, подразумевая при этом следующее: или что они разделят между собой выгоду (например, если некоторые из них добудут дичь), или же, если один соберет всю выгоду (например, если они построят хижину или расчистят участок земли для посева), то другие в свою очередь получат каждый равносильную выгоду. Когда же они, вместо того, чтобы соединять свои усилия для выполнения одного дела заняты исполнением нескольких различных дел, когда возникает разделение труда с обязательным обменом продуктов, соглашение подразумевает, что каждый взамен продукта, который он имеет в чрезмерном количестве, получит приблизительно эквивалент того, чего ему не достает. Если он одной рукой дает, а другой ничего не получает, он не ответит на будущие предложения обмена и люди вернутся к тому абсолютно первобытному состоянию, когда каждый все делал для себя сам. Итак, возможность кооперации зависит от выполнения договора, молчаливо подразумеваемого или ясно выраженного.
Таким образом, эти факты, которые неизбежно имеют место, начиная с первых шагов к той промышленной организации, при помощи которой поддерживается жизнь общества, должны, конечно, повторяться более или менее тождественным образом во время всего ее развития. Хотя в обществе, организованном по военному типу, с его системой правительственного принуждения, обусловливаемого постоянной войной, отношения, основывающиеся на договоре, выступают мене ярко, однако они все-таки существуют. Они сохраняются еще между людьми свободными и между начальниками тех маленьких групп, которые составляют ослабленные единицы первых обществ, и до известной степени сохраняются и в самих этих группах, так как их существование в качестве групп обусловливается тем, чтобы за их членами, даже если бы они были рабами, признавалось право получать, взамен их труда, все необходимое в смысле одежды, пищи и покровительства. И когда добровольная кооперация все более и более заменяет кооперацию принудительную, после того как войны становятся все менее и менее частыми, и торговля развивается, когда социальная жизнь, основанная на обменах по соглашению, прекратившаяся на некоторое время, постепенно восстанавливается, – тогда делаются возможными распространение и усовершенствование промышленной организации, при помощи которой держится большое общество.
Чем договоры свободнее и чем вернее их выполнение, тем заметнее прогресс и деятельнее социальная жизнь. Теперь пагубные последствия нарушения договора ощущаются уже не одним только заключившим его. В развитом обществе эти последствия отзываются на целых категориях производителей и продавцов, категориях, образовавшихся, благодаря разделению труда; случается также, что они отзываются и на всей публике. Спросите, при каких условиях Бирмингам может посвящать себя выделке черепаховых изделий или часть Страфордшира – гончарным изделиям, или весь Ланкашир бумажно-ткацкому производству. Спросите, каким образом сельское население находит возможным выполнять свою специальную задачу: тут сеять пшеницу, а там пасти скот. Все эти отдельные группы не могли бы действовать таким образом, если бы каждая не получала от других, в обмен за свой излишек производства, соответствующую часть излишка их производств. И они совершают этот обоюдный обмен уже не прямым, а косвенным образом, через посредство денег, и если мы станем доискиваться, каким образом группа производителей достает нужную для нее сумму денег, то мы получим в ответ: путем выполнения договора. Если Лидс, вырабатывающий шерстяные материи, не получит, благодаря соблюдению договора, средств достать себе в земледельческих районах необходимое количество пищи, ему придется умирать с голоду и прекратить производство шерстяных тканей. Если Уэльс, занятый литьем чугуна, не получит условленного эквивалента, дающего ему возможность приобретать ткани для одежды, его производство должно остановиться. И эта картина наблюдается всюду, как в общем так и в частных случаях. Эта взаимная зависимость отдельных частей, которую мы констатируем в организации и общества, и индивида, возможна только при том условии, чтобы каждая часть выполняла свою особенную, привычную для нее деятельность, получая свою соответствующую часть веществ, необходимых, чтобы все другие части соединились для производства в установленных по соглашению размерах. Кроме того, выполнением договора устанавливается равновесие между производством и нуждами, вследствие чего выделывают много ножей и мало ланцетов, сеют много пшеницы и мало горчичного семени. Избыток производства каждого товара предупреждается тем, что более известного количества его никому не удастся сбыть, не нарушая того условия, чтобы за него давали точный эквивалент деньгами. Таким образом предупреждается бесполезная трата труда на производство того, в чем общество не нуждается.
Наконец, мы должны отметить один факт еще более знаменательный: единственное условие, при котором специальная группа работающих может расширять свою деятельность с увеличением общественной потребности в известного рода труде, – состоит в том, чтобы договоры были свободны и их выполнение было обеспечено. Если бы в тот момент, когда по недостатку сырого материала Ланкашир не мог доставить обычного количества хлопчатобумажных материй, кто-либо вмешался в заключение сделок и запретил Йоркширу требовать более высокую цену за шерстяные ткани, которые тот мог производить, имея в виду увеличение спроса на них, – то не представлялось бы заманчивым поместить больше капиталов в шерстяные мануфактуры, не возрастало бы ни количество материала, ни число рабочих, ни производство шерстяных материй. В результате община терпела бы от того, что дефицит хлопчатобумажных тканей не компенсировался бы избытком шерстяных материй. Какой громадный вред может произойти для нации от всего, что помешало бы ее членам свободно заключать условия между собой, мы видим из контраста между Англией и Францией в деле развития железных дорог. Хотя в Англии препятствия возникали сначала со стороны преобладающих в парламенте классов, но они не могли помешать капиталистам помещать свои капиталы, инженерам руководить работами, а предпринимателям предпринимать их; большая прибыль, принесенная вначале вложенными сюда капиталами, большие выгоды, полученные инженерами, были причиной того сильного прилива денег, энергии и знания к делу постройки железных дорог, который позволил быстро развить нашу железнодорожную систему и дать громадный толчок росту нашего национального благосостояния. Но кода Тьер, бывший в то время министром общественных работ, приехал, чтобы ознакомиться с делом, он сказал руководившему им при осмотре Виньолю: «Я думаю, что железные дороги не пригодны для Франции». Принятая им вследствие этого политика, противная свободе договора, задержала на 8-10 лет материальный прогресс Франции, создавшийся после постройки железных дорог.
Что означают все эти факты? Они означают, что различные отрасли промышленности, различные занятия, профессии, обслуживающие потребности и нужды общественной жизни, требуют прежде всего, чтобы было как можно менее стеснений свободы договоров, а затем, чтобы их исполнение было обеспечено. Как мы уже видели, обоюдное ограничение есть единственный источник стеснений, которым естественным образом подвергается деятельность людей, соединившихся в общество, а следовательно, не может быть стеснений в договорах, которые люди заключают сами: вмешиваться в эти договоры значит нарушать право свободы действий, которое предается каждому, поскольку при этом права других остаются неприкосновенными. И тогда, как мы уже видели, гарантия прав других граждан заключает в себе гарантию исполнения заключенных сделок, так как нарушение договора есть косвенное насилие. Когда покупатель, стоя перед прилавком, просит продавца, стоящего за прилавком, дать ему на один шиллинг, просить продавца, стоящего за прилавком, дать ему на один шиллинг своего товара и когда он в то время, как продавец повернулся к нему спиною, уходит из лавки, не оставив шиллинга, который он, как подразумевалось, обязан был заплатить, его действие по существу не отличается от воровства. Во всех случаях подобного рода индивид, понесший убыток, лишается предмета, которым он владел, и не получает за него условленного эквивалента. Он затратил свой труд понапрасну, он терпит от нарушения условия, необходимого для поддержания жизни.
Из этого следует, что признавать и обеспечивать права индивидов, это значит в то же время признавать и обеспечивать условия правильного существования. И в том, и в другом случае решающим началом является жизненная необходимость.
Прежде чем перейти к выводам, имеющим практические применения, покажем, каким образом уже выведенные частные заключения – если мы будем рассматривать их в обратном порядке – дают нам то же самое общее заключение.
Как мы установили сейчас, то, что составляет необходимое условие для индивидуальной жизни, является с двоякой точки зрения необходимым условием также и для социальной жизни. Жизнь общества, на какую бы из двух точек зрения мы ни становились, зависит от охраны индивидуальных прав. Если она есть ничто иное, как только сумма жизней граждан, то это ясно само собой. Если же она состоит из совокупности различных действий, совершаемых гражданами во взаимной зависимости, то эта сложная и безличная жизнь более или менее интенсивна, смотря по тому, уважаются ли права граждан или отрицаются.
Изучение политико-экономических идей и чувств людей приводит к аналогичным выводам. Первобытные народы различных типов показывают, что раньше существования правительств обычаи, относящиеся к незапамятным временам, признают права личности и обеспечивают охранение их. Кодексы законов, развившиеся независимо у различных наций, одинаково запрещают нарушение некоторых правил относительно личности, имущества и свободы граждан, и это единодушие показывает, что источник индивидуальных прав не искусственный, а естественный. По мере хода социального развития закон с большей ясностью и точностью формулирует права, установленные обычаем. В то же время правительство все более и более берет на себя обязанность защищать их. Делаясь лучшим покровителем, правительство суживало сферу своего насилия; оно постепенно ограничило свое вмешательство в область частной деятельности. Наконец, как в прошлые времена законы изменялись явно для того, чтобы лучше приспособиться к новым понятиям о справедливости, точно так же и теперь реформаторы законов руководствуются идеями справедливости, с которыми должны согласоваться законы, но которые отнюдь из законов не вытекают.
Итак, здесь мы имеем политико-этическую теорию, оправдываемую анализом и историей. Что ей противопоставляют? Модную теорию, которую нечем доказать. С одной стороны констатируя, что как индивидуальная, так и социальная жизнь предполагают естественное соотношение между трудом и выгодой, мы констатируем также, что это естественное соотношение, признанное раньше существования правительства, все более и более признавалось кодексами законов и системами морали. С другой стороны, мнение тех, которые, отрицая естественные права, утверждают, что права искусственным образом созданы законом, не только решительно опровергается фактами, но и рушится само собой: когда от них требуют, чтобы они доказали его, они отвечают всевозможными нелепостями.
И это не все. Дав смутному народному пониманию определяемую форму и научную основу, мы приходим к рациональному взгляду на отношение между волей большинства и меньшинства. Мы ясно видим, что те совместные действия, для которых все могут соединяться добровольно и для управления которыми должна по справедливости преобладающее значение иметь воля большинства, суть совместные действия, имеющие целью поддержание условий, необходимых для индивидуальной и социальной жизни. Защита общества в целом против внешних врагов имеет косвенной целью сохранить каждому гражданину обладание средствами, которыми он располагает для удовлетворения своих желаний, и свободы, дающей ему возможность приобрести другие средства. Защита каждого гражданина от внутренних врагов, начиная от убийц и кончая теми, которые наносят какой-либо ущерб своим соседям, очевидно преследует те же цели, разделяемые всеми, кроме преступников и людей распущенных нравов. Отсюда ясно, что при защите этого жизненного принципа, как по отношению к личности, так и по отношению к обществу, подчинение меньшинства большинству законно до тех пор, пока оно не обусловливает других стеснений собственности и свободы каждого, кроме тех, которые необходимы для лучшего охранения этой свободы и этой собственности. Отсюда же мы выводим заключение, что всякое подчинение вне этих пределов было бы незаконно, так как равнялось бы нанесению правам индивида более сильного вреда, чем это необходимо для защиты, и повело бы за собой нарушение того самого жизненного принципа, который следует оберегать.
Таким образом, мы возвращаемся к предложению, что так называемое божественное право парламентов и обусловленное им божественное право большинства – ничто иное как суеверие. Отбросив старую теорию по отношению к источнику правительственной власти, удержали веру в неограниченность этой власти, являющуюся правильным выводом для старой теории, но отнюдь не вытекающую из новой. Абсолютная власть над подданными, логически приписанная человеку, который управлял, пока его считали представителем Бога, приписывается теперь правящему учреждению, хотя никто не считает его посланником божества.
Нам возразят может быть, что споры о происхождении и о пределах правительственной власти – чистый педантизм; нам скажут: «Правительство принуждено пользоваться для увеличения общественного благосостояния всеми средствами, которыми оно обладает или которые оно может приобрести. Целью его должна быть польза и оно имеет право для достижения полезных целей употреблять все необходимые меры. Благосостояние народа есть высший закон, и законодатели не должны быть совращаемы с пути повиновения этому закону путем рассуждений о происхождении и пределах их полномочий». Можно ли этим путем увернуться от признания наших выводов или это выход, который нетрудно закрыть?
Возникающий здесь основной вопрос касается верности утилитарной теории, как ее обычно понимают и ответить на него можно тем, что в том виде, как эту теорию понимают, она не верна.
Как трактаты моралистов, так и действия политиков, которые сознательно или бессознательно следуют руководству первых, показывают, что польза должна определяться непосредственно простым осмотром наличных фактов и оценкой возможных результатов; между тем как правильно понятый утилитаризм требует, чтобы люди руководствовались общими заключениями, доставляемыми тщательным анализом уже наблюдавшихся фактов. «Ни хорошие, ни дурные результаты не могут быть случайными; они являются неизбежными последствиями природы вещей, а дело науки о морали заключать на основании законов жизни и условий существования, какого рода действия неизбежно производят счастье и какого рода действия производят несчастья». Общепринятые доктрины утилитаристов, равно как и обычная практика политических деятелей, свидетельствуют о недостаточном понимании естественной причинной связи явлений. Принято думать вообще, что при отсутствии явного препятствия можно поступать так или иначе, и никто не задается вопросом, будет или не будет этот поступок согласоваться с нормальным течением жизни.
Предшествующие рассуждения, я думаю, показали, что принципы полезности, а следовательно и действия правительства не могут определяться путем рассмотрения поверхностных фактов и признания их такими, какими они кажутся на первый взгляд, но должны быть сообразованы с основными фактами. Основные факты, с которыми должны считаться все рациональные суждения о пользе, заключаются в том, что жизнь состоит из известных проявлений деятельности и поддерживается ими, и что между людьми, живущими в обществе, их сферы деятельности, взаимно ограничивая одна другую, должны принадлежать каждому в созданных этими ограничениями пределах, а не дальше их, причем охрана их делается впоследствии обязанностью агентов, управляющих обществом. Если каждый, будучи свободным пользоваться своими способностями до границ, намеченных такой же свободой других, получает от своих товарищей за свои услуги столько, сколько он заслуживает по их оценке в сравнении с услугами других; если всюду выполняемые договоры доставляют каждому определенную таким способом часть, и если он пользуется защитой своей личности и своих прав таким образом, что может удовлетворять свои потребности посредством своих доходов, тогда жизненный принцип как индивидуального, так и социального существования обеспечен. Кроме того, и жизненный принцип социального прогресса будет также обеспечен, так как при этих условиях наиболее достойные индивиды будут преуспевать и будут размножаться сильнее, чем индивиды менее достойные. Итак, польза, определенная не эмпирическим, а рациональным способом, требует поддержания индивидуальных прав, а следовательно запрещает то, что может быть им противно.
Здесь мы достигли крайнего предела, у которого должно остановиться вмешательство законодателя. Даже в самой скромной форме всякое предложение вмешательства в деятельность граждан, если только это делается не с целью ограждения их взаимных ограничений, есть предложение улучшить существование путем нарушения основных условий жизни. Когда некоторым лицам препятствуют покупать пиво, чтобы другие не могли напиваться пьяными, то те, которые издают закон, рассуждают, что это вмешательство произведет более добра, чем зла, как для малого числа неумеренных, так и для большего числа воздержанных людей. Правительство, взимающее часть доходов народной массы с целью отправить в колонии несколько лиц, которым не повезло на родине, или для того, чтобы улучшить дома рабочих, или основать публичные библиотеки, музеи и т.д. допускает в качестве несомненного факта, что не только в настоящем, но и в будущем увеличение всеобщего счастья будет следствием нарушения существенного условия этого счастья, а именно – возможности для каждого пользоваться теми средствами, которые доставили ему действия, выполненные без всяких препятствий. В других случаях мы не допускаем настоящее обманывать нас таким образом относительно будущего. Объявляя, что собственность неприкосновенна со стороны частных предприятий, мы не будем допытываться, будет ли выгода для голодного, который тащит хлеб из булочной, меньше или больше ущерба, нанесенного булочнику; мы рассматриваем не частное, а общее действие, производимое необеспеченностью собственности. Но когда государство налагает новые обязательства на граждан или делает новое ограничение их свобод, мы видим лишь непосредственные и ближайшие действия и пренебрегаем косвенными и отдаленными последствиями этих постоянных вторжений в область индивидуальных прав. Мы не видим, что через накопление незначительных нарушений этих прав жизненные условия индивидуального или социального существования удовлетворяются так несовершенно, что самое это существование не приходит в упадок.
Однако особенно ясно сказывается этот упадок там, где правительство действует слишком усердно. Изучая по сочинениям Тэна и Токвиля состояние вещей до великой французской революции, мы видим, что эта страшная катастрофа произошла от чрезмерной регламентации человеческой деятельности в малейших ее подробностях, от столь возмутительного поглощения продуктов этой деятельности в пользу правительства, что жизнь становилась почти невозможной. Эмпирический утилитаризм этой эпохи так же, как и эмпирический утилитаризм нашего времени, разнился от рационального утилитаризма в том, что он во всех случаях рассматривал только действие отдельных актов вмешательства на отдельные классы людей и не обращал внимания на действия, производимые совокупностью таких актов на существование людей вообще. И если мы станем доискиваться причины, делавшей возможным это заблуждение тогда и делающей его возможным теперь, мы найдем, что эта причина есть политическое суеверие, согласно которому часть правительства не должна подвергаться никакому ограничению.
Когда «божественное сияние, окружавшее монарха и оставившее отблеск вокруг наследовавшего его власть института совершенно исчезнет, когда всем станет ясно, что в нации, где управляет народ, правительство есть ничто иное, как распорядительный комитет, и что этот комитет вовсе не имеет никакой внутренне присущей ему власти, тогда неизбежно выведено будет из этого заключение, что власть правительства исходит от тех, которые его ставят и имеет как раз те пределы, которые им угодно для нее определить. Одновременно получится также и то заключение, что законы, издаваемые властью, священны не сами по себе, но что все священное в них происходит всецело от той моральной санкции, которая коренится в законах человеческой жизни, поскольку она протекает среди условий социального существования. Отсюда мы имеем вывод: когда законы лишены этой моральной санкции, они не содержат в себе ничего священного и могут по праву быть отвергнуты.
Функция либерализма в прошлом заключалась в том, чтобы полагать пределы власти королей. Функцией истинного либерализма в будущем будет ограничение власти парламентов.

Theme by Danetsoft and Danang Probo Sayekti inspired by Maksimer